Будильник по-викториински — это не звук. Это ощущение. Ты ещё не открыла глаза, а уже знаешь: сейчас начнётся. Сначала тихий стук — тук-тук-тук — где-то на грани сна. Потом громче. Потом ритм ускоряется, и ты понимаешь, что стучат кастрюлей по батарее. Восемь утра. Ровно восемь. Виктория Петровна сверяет часы с радиоточкой, потому что «телефону верить нельзя, там время сбивается».
— Танька! Вставай! Одиннадцать часов скоро!
На часах — восемь двенадцать. Восемь двенадцать. Ноябрь за окном, серый, как полотенце, которое Виктория Петровна повесила сушить на кухонное окно — «чтобы сквозняк не дул». Москва за этим полотенцем угадывается, но не видится. Только контуры многоэтажек, как тени.
Я не спала четыре часа. Монтировала ролик. Тема была — «Как я закрыла ипотеку за полтора года». Ирония, конечно. Я рассказывала людям, как решила жилищный вопрос, а сама живу в бредовой ситуации, где главный вопрос — когда это закончится.
В коридоре — Кирилл. Пришёл под утро. Я слышала, как он возился в прихожей: ронял ключи, шёл в ванную, потом в кухню — открывал холодильник, чего-то жевал. Потом лёг рядом. Ботинки не снял. Я поняла это утром, когда вышла в коридор: грязный след от его подошвы тянется через всю прихожую, заходит в спальню, доходит до кровати. До белой простыни, которую я купила на маркетплейсе за две тысячи.
Я смотрю на этот след, как смотрят на предсказание, которое уже сбылось, а ты всё равно читаешь его каждое утро.
Кофе варю в турке. Это ритуал. Не потому что я сноб, а потому что растворимый Виктория Петровна называет «настоящим кофе», а я хочу хотя бы утром чувствовать, что что-то в этой квартире ещё моё.
— Танька, — Свекровь выходит из кухни с газетой. Газету она берёт у соседки, потому что «в интернете новости — это враньё, а в газете — правдивая информация». Соседка выписывает «Московский комсомолец». Я не комментирую. — Тань, тут пишут, на швейной фабрике «Славянка» набор. Курсы три месяца — и ты швея. Белый оклад, стаж, путёвки дают, зарплата тридцать тысяч.
Я отпиваю кофе. Горячий, горький, правильный.
— Виктория Петровна, я вчера получила сорок семь тысяч за один день. Это четвёртая часть вашей годовой пенсии.
Пауза. Виктория Петровна моргает. Потом:
— Это в интернете. Завтра отключат — и что? А шить ты всегда сумеешь.
Я молчу. Не потому что нечего сказать. А потому что я это уже говорила. Сто пятьдесят раз. Терпение — не безграничная штука, оно как тарелка: если каждый день капать на край, в конце концов треснет.
Телефон вибрирует на столе: «Начислено 47 320 ₽ — монетизация Дзена». Я смотрю на эту цифру, улыбаюсь в кружку. Виктория Петровна видит, но не понимает. Для неё деньги — это то, что приходит в конверте, от государства, раз в месяц. А то, что падает на телефон — это «игра в телефоне. Несерьезно».
Расскажу про квартиру. Квартира — моя. Я её купила сама. Двухкомнатная, спальный район Москвы, девятый этаж, окно на парк. Два года назад взяла ипотеку под семнадцать процентов, каждый месяц платила по шестьдесят тысяч, а через полтора года закрыла досрочно — потому что блог вырос, доход вырос, и я внесла остаток одним платежом. Сорок три процента кредита, если точно. Банк, конечно, был недоволен — они на процентах живут. А я недовольна была тем, что платила за воздух, так что мы квиты.
Ипотеку я закрыла в марте. В том же марте Виктория Петровна приехала «на недельку погостить». Кирилл позвонил: «Мама приехала, вещи перевозит, ей у нас пожить охото». Не спросил — сообщил. Я сказала «ладно, недельку — нормально». Неделька превратилась в март, апрель, май, лето, осень. Сейчас ноябрь. Восемь месяцев.
Её вещи расползлись по квартире, как сорняки. Сначала — чемодан в прихожей. Потом — пакет с банками варенья в кухне. Потом — цветастая скатерть на обеденном столе. Потом — вазочка с сухоцветами на телевизоре. Потом — тапки с деревянной подошвой, которыми она шлёпает с шести утра. Я просыпаюсь от этого шлёпка раньше, чем от кастрюли. Шлёп-шлёп-шлёп — это Виктория Петровна идёт в туалет. Шлёп-шлёп-шлёп — обратно. Шлёп-шлёп-шлёп — на кухню. Она встаёт в шесть. Я не понимаю зачем — в шесть утра в двухкомнатной московской квартире делать нечего. Но она встаёт, включает радио, открывает окно «проветрить» — а ноябрь, минус два — и варит пустую кастрюлю.
Нет, не пустую. Она варит суп. Каждый день. Один и тот же суп — картошка, морковь, лук, перловка, куриная спинка, мед и селедка. Запах этого супа стоит в квартире постоянно, он въелся в шторы, в одежду, в мои волосы. Я варила борщ на прошлой неделе — Виктория Петровна сказала «пересолила». Я не пересолила. Но спорить бесполезно.
Кирилла в квартире почти нет. Он приходит поздно — в одиннадцать, в двенадцать, в три ночи. Ест. Спит. Уходит. Его вещи — рюкзак с рабочей одеждой, куртка, которая висит на крючке и пахнет стройкой — цементом, потом, сигаретами. Бутылка водки, спрятанная в бачке унитаза. Заначка — пять тысяч в носке под матрасом. Он думает, я не знаю. Я знаю всё. Я блогер, я профессионально замечаю детали — без этого ролики не снимешь.
Квартира, которую я так любила — светлая, чистая, с большим окном на парк — стала чужой. Я чувствую себя гостем в собственной жизни. Гостем, которого терпят, но не рады ему.
Кирилл трезвый — это редкость, как солнце в ноябре. Раз в две-три недели он приходит не пьяный, и тогда случается разговор, который хуже пьяного.
В тот день он пришёл рано — в семь вечера. Сел на кухне, развернул газету, которую принесла Виктория Петровна. Почесал бороду — рыжая, густая, в крошках от сухариков, которые он ел в гараже. Налил себе чай. Взялся за газету, как будто он читает «Ведомости», а не «МК».
— Танюха, я тут подумал.
Я внутренне напрягаюсь. Когда Кирилл «тут подумал», дальше идёт что-то, от чего хочется встать и уйти. Но я сижу, пью чай, молчу.
— Если ты на курсы швей пойдёшь, как моя мамаша говорит, то у нас два оклада будет. Я на стройке, ты на фабрике. Пенсия копится, путёвки дают, можно ипотеку взять — машину. Ламборгини Урус хочу. Мужики на стройке обзавидуются.
— У меня была ипотека, Кирилл. Я её закрыла.
Пауза. Он моргает. Это для него новость, хотя я говорила это раз двадцать. Он не слышит. Не потому что глухой — потому что не слушает. Мои слова для него — фоновый шум, как радио из кухни.
— Ну, машину же можно взять.
— Ты не водишь. У тебя нет прав.
— Я бы сдал. И вообще, если на фабрике не будешь батрачить — найду другую жену.
— На что? Ты за неделю все пропиваешь.
Кирилл мнёт газету. Рвёт край страницы — нервно, мелко, как ребёнок, которого отчитали. Встаёт, открывает холодильник, достаёт мой сыр. Я купила вчера — белорусский, хороший, четыреста рублей за триста граммов. Кирилл нарезает толстыми кусками — ножом прямо на столе из махагони, не подкладывая доску. Ест стоя. Жуёт с открытым ртом. Не спрашивает.
Я смотрю на него, и вижу: он не понимает, что берёт чужое. Для него это естественно. Мама научила. Свекровь — стоит рядом, смотрит на сына, кивает.
— Кирюша правильно говорит. Мужик в доме — это сила. Вот если бы ты слушала…
— Виктория Петровна, что мне слушать? Что мне нужно шить на фабрике за копейки, когда я зарабатываю триста?
— Триста — это в телефоне. Это баловство все.
Я допиваю чай. Ставлю кружку. Встаю. Выхожу. Потому что если останусь — скажу что-то, чего потом не заберу. А я не хочу быть злой. Я хочу быть свободной. Это разные вещи.
Виктория Петровна не кричит. Это важно. Если бы она кричала — было бы проще. Она давит тихо. Каждый день. По мелочам. По капле. Это страшнее крика, потому что крик — это пожар: вспыхнул, потушили, забыли. А капля — это ржавчина: ест каждый день, и ты не замечаешь, пока не проваливаешься.
Готовит Таня — «пересолила». Таня не пересолила — но спорить бесполезно, я уже говорила.
Убирает Таня — «это не уборка, это для вида». Я мою пол, протираю пыль, чищу сантехнику — «для вида». Виктория Петровна ходит за мной и пальцем проводит по полке — «вот, пыль». Пыль — это нормально. В Москве. В ноябре. Но для Виктории Петровны пыль — это доказательство, что я — лентяйка.
Одевается Таня — «куда ты в этих джинсах? Сколько стоят? Двадцать тысяч? На Садоводе нужно было купить». Я купила джинсы за двадцать тысяч — хорошие, с высокой посадкой, тёмно-синие. Мне нравится, как я в них выгляжу. Но для свекрови покупать джинсы за двадцать тысяч, когда можно «на рынке за тысячу взять» — это расточительство. Швея на фабрике не носит джинсы за двадцать тысяч. Вывод: Таня должна быть швеёй.
Ложится поздно — «глупая». Встаёт поздно — «лентяйка». Зарабатывает — «это не деньги, это баловство». Дышит — «не так дышишь». Последнее — шутка. Но ненамного.
Однажды вечером я снимала ролик на кухне. Тема — «Пять мифов об ипотеке». Хорошая тема, людям нужна, просмотры будут. Я поставила штатив, кольцевую лампу, села за стол, начала говорить. Первая попытка — Виктория Петровна вошла и включила радио. «Я хочу послушать новости, это моя кухня тоже». Моя кухня. Тоже. Я не стала спорить — пересняла в спальне. Вторая попытка — из кухни запах супа, Виктория Петровна поставила сковороду с маслом, масло зашипело, шипение записалось на микрофон. Третья попытка — Кирилл пришёл, хлопнул входной дверью так, что штатив качнулся, и крикнул из коридора: «Танька, где пельмени?» Я сидела с открытым ртом, смотрела в объектив и думала: как мне это надоело.
Я пересняла четыре раза. Четыре. Ролик вышел, набрал сто двадцать тысяч за день. Но каждый раз, когда я его смотрю, я слышу этот шипящий звук масла на заднем плане — как звук моей жизни.
Ключевой разговор состоялся в пятницу вечером. Я готовила пасту — простую, с томатами и базиликом. Виктория Петровна сидела за столом, пила чай с жареным салом.
— Виктория Петровна, я за прошлый месяц получила триста сорок тысяч. Это больше, чем Кирилл за полгода.
— Кирилл — мужик. Он работает руками. А ты в телефоне тычешь. Вот у Люськиной дочери — швея, на «Славянке» работает, за перевыполнение медаль получила. Замужем, двое детей, машина. Вот это жизнь!
— А Кирилл — не замужем, работает разнорабочим, пьёт в гараже. Семь раз в школе на второй год оставался. Про медаль ему расскажите.
— Кирюша отдыхает. Он на стройке горбатится.
— Три дня в неделю горбатится, четыре пьёт. Если это «горбатится», то я горбачу круглосуточно. Без выходных, без отпуска, без медалей.
— Ты, Таня, с спектаклем этим своим… — она махнула рукой. — Нормальная работа — это когда ты уходишь утром, приходишь вечером, и устаёшь по-настоящему. А ты дома сидишь, в пижаме, в телефоне. Это не работа.
— Я в пижаме сижу, потому что мне комфортно. И устаю я — по-настоящему. Голова у меня гудит к вечеру так, что не слышу ничего. Но я не жалуюсь, потому что это моя работа, и я её люблю.
Виктория Петровна поджала губы. Допила чай. Встала. Вышла. Через минуту — радио. Новости. Я выключила плиту. Паста подгорела.
Люди думают, что блогер — это селфи и кофе. Я тоже так думала, пока не стала им. Теперь я знаю: блогер — это сценарист, режиссёр, оператор, монтажёр, копирайтер, аналитик, бухгалтер и секретарь в одном лице. И ещё — свой собственный психолог, потому что читала комментарии, в которых меня называют и страшилой, и красавицей, иногда одновременно.
Мой день начинается с кофе — это правда. Но после кофе — не селфи. После кофе — таблица. Я открываю: Дзен, ВК, Одноклассники. По каждому каналу — просмотры, охваты, доход. Смотрю, что зашло, что нет. Анализирую: тема про ипотеку — сто двадцать тысяч просмотров, тема про ремонт — шестьдесят тысяч, тема про собак — двести тысяч. Вывод: людям нужны собаки. Записываю.
Потом — сценарий. Пишу от руки, в блокноте, потому что на бумаге думается лучше. Сценарий на десять минут — это четыре страницы. Каждое слово выверено, каждая паза отмечена. Я не говорю «ну» и «как бы» — не потому что сноб, а потому что зритель закрывает через пять секунд, если не зацепить.
Потом — съёмка. Два часа у окна, при дневном свете. Свет в Москве в ноябре — с десяти до трёх, окно узкое, я успеваю. Снимаю три-четыре дубля. Переодеваюсь — для каждого ролика разная одежда, потому что в комментариях напишут: «Тань, ты в той же кофте, что и вчера». Я знаю, что напишут. Я читаю всё.
Потом — монтаж. Четыре часа. Нарезка, цветокоррекция, звук, титры. Обрезаю каждую паузу, каждый вдох. Ролик должен лететь — не тянуться.
Потом — комментарии. Двести. Отвечаю на каждый. Не потому что обязана — потому что эти люди смотрят меня, и они живые. «Танечка, благодаря тебе начала свой канал» — я читаю и улыбаюсь. «А где муж?» — я читаю и молчу. «Не нужен тебе муж, у тебя блог» — я читаю и думаю: если бы.
Для меня это не «в телефоне тыкать». Это — дело. Творчество, работа, свобода. Я сама себе начальник, сама себе режиссёр, сама себе бухгалтер. Я несу ответственность за каждый ролик, за каждое слово, за каждую копейку. И мне нравится. Нравится так, как не понравится ни одна фабрика в мире.
Из кухни — голос Виктории Петровны. Телефон. Подруге:
— Невестка моя — бездельница. В интернете сидит. Вот у Люськи дочь — швея, на «Славянке», медаль получила… А моя — лентяйка, спит до обеда, в джинсах по двадцать тысяч ходит… Нет, не работает нигде. В телефон палтцем тычет…
Я надеваю наушники. Включаю музыку. Сначала громко, потом ещё громче. Привыкла.
Через неделю — вторая попытка Кирилла. Пришёл трезвый. Сел на кровать, посмотрел на меня серьёзно. Глаза у него серые, под глазами — мешки, глубокие, как траншеи. Ему сорок пять, а выглядит на пятьдесят пять. Рыжая борода — с проседью. Худой, жилистый, руки — в мозолях и порезах от стройки.
— Тань, я серьёзно говорю. Давай жить нормально.
Я молчу. Знаю, что будет дальше.
— Ты на фабрику, я на стройке. Возьмёшь иротеку. Будет семья, дети, машина. Нормально ведь?
— Кирилл, ты вчера пропил пятнадцать тысяч. Это мои деньги, которые я положила на общий стол — на продукты. Ты сказал «схожу за хлебом» и пропил.
— Я верну.
— Когда? Ты должен мне с марта. Восемьдесят тысяч. Я не напоминаю, потому что мне стыдно. За тебя. Не за деньги — за тебя.
— Ты что, считаешь? Женщина, которая считает — это не женщина, а бухгалтер.
— Лучше быть бухгалтером, чем алкоголиком.
Тишина. Кирилл моргает. Медленно. Потом — встаёт. Идёт к двери. Останавливается в проёме, не оборачивается.
— Ты меня не ценишь.
— А ты меня — не видишь.
Он уходит. Хлопает дверью и уходит к мужикам в гараж. Через час — звонок Виктории Петровны. Она звонит мне из кухни, через стену. Не подходит — звонит.
— Ты зачем Кирюшу обидела? Он мне звонил, плачет.
— Плачет? Он водку пьёт, а плачет?
— Он мужчина, ему тяжело. Ты бы помягче…
— Я помягче уже восемь месяцев. Помягче — это когда варю ему борщ, когда стираю его робу, когда молчу, что он пропил продукты. Помягче — это когда вы мне каждое утро талдычите про швейную фабрику, а я молчу. Терпение кончилось.
— Ты грубая. Вот Люськина дочь…
— Виктория Петровна, — я говорю тихо, потому что если громко — сорвусь, — у Люськиной дочери есть мама, которая ею гордится. А у вашего Кириллы — мама, которая его покрывает. Разница — в результате. Люськина дочь — швея с медалью. Кирилл — алкаш в гараже. Кому помогло ваше «помягче»?
Виктория Петровна молчит. Потом:
— Ты, Танька, ещё пожалеешь.
И вешает трубку.
Последняя капля — это не драма. Не скандал, не битьё посуды, не ссора. Последняя капля — это посуда.
В тот вечер я сняла ролик — получилось хорошо, тема была «Как накопить на квартиру, если ты одна». Я говорила в камеру, улыбалась, шутила. На монтаже вырезала всё лишнее, добавила музыку, загрузила. Сто тысяч просмотров за час. Всё отлично. Я устала, но довольная. Хотела спать.
Захожу на кухню. Стою.
Гора посуды. Кирилл ел пельмени — магазинные, которые я купила. Тарелка, вилка, сковорода — в жире, в крошках. Не помыл. Виктория Петровна варила свой бесконечный суп — кастрюля, половник, ложка, разделочная доска с налипшим луком, тёрка с морковью, нож. Не помыла. Две кружки — с чайным налётом. Стакан — с кефиром. Три тарелки — грязные, стоят стопкой, как произведения искусства. Всё в раковине и рядом с раковиной, потому что «Таня помоет, она дома».
Я стою и смотрю. И вдруг — не злюсь. Вот совсем. Как будто злость закончилась, как вода из-под крана — перестала течь, и кран сухой. Мне не обидно. Мне — ясно. Ясно так, как бывает ясно только после тумана, когда ты долго шёл вслепую и вдруг вышел на свет.
Два взрослых человека. Один — сорок пять лет, работает три дня в неделю, пропивает зарплату, дома — ничего. Вторая — пенсионерка, живёт в чужой квартире восемь месяцев, варит суп, который невозможно есть, и критикует человека, который кормит её, одевает и содержит. Оба едят мою еду, спят в моём жилье, пользуются моим теплом, моим светом, моим интернетом — и каждый день говорят мне: ты бездельница, ты лентяйка, ты неправильно живёшь.
Я мою посуду. Каждую тарелку — медленно, под тёплой водой. Кастрюлю — губкой, с моющим средством. Сковороду — содой, чтобы жир отошёл. Тёрку — зубочисткой, потому что морковь застряла между зубцами. Это занимает сорок минут. Сорок минут тишины, в которой я принимаю решение.
Посуда чистая. Я вытираю руки. Сажусь на табуретку. Завтра.
Я не спала. Лежала, смотрела в потолок, считала не овец — варианты. К шести утра вариант был один.
Варю кофе. С шести. Виктория Петровна встаёт в шесть — я знаю, поэтому варю заранее, чтобы кофе ждал. Не из вежливости — из расчёта: пусть сядет, возьмёт кружку, пусть будет занята руками.
Она выходит. Шлёп-шлёп-шлёп. Останавливается. Смотрит на меня. Я сижу за столом, передо мной — два пакета. Тёмные, непрозрачные.
— Виктория Петровна, садитесь. Пожалуйста.
Она садится. Берёт кружку. Дует. Молчит. Чувствует — что-то не так.
Кирилл просыпается от тишины. Не от крика, не от стука — от тишины. Тихий, незнакомый, окончательный голос его матери — не голос, а отсутствие голоса — вывел его из сна. Выходит в коридор, трёт лицо, щурится от света.
— Кирилл, тоже садись.
Он садится. Пауза. Я говорю.
— Это моя квартира. Я купила её на свои деньги. Здесь живу я и люди, которых я пускаю. Я больше не пускаю вас обоих.
Свекровь ставит кружку. Медленно. Аккуратно. Как ставят что-то хрупкое, когда руки трясутся.
— Ты свекровь на улицу гонишь?!
— Вы мне не свекровь. Мы с Кириллом не расписаны. Но я вас не бросаю на улице — вот адрес съёмной комнаты. Я оплатила два месяца вперёд. Хватит, чтобы устроиться. Или уезжайте в свою деревню.
Я кладу на стол бумажку. Адрес, телефон хозяйки, оплачено до января. Виктория Петровна не берёт.
— Я всей улице расскажу, что ты… что ты… что тебя…
— Расскажите. Пожалуйста. Я зарабатываю триста тысяч в месяц, живу в своей квартире в Москве, мне двадцать пять лет. Пусть завидуют.
Виктория Петровна открывает рот. Закрывает. Открывает. Потом — хватает бумажку. Смотрит. Складывает. Кладёт в карман.
Кириллу:
— Кирилл, ты взрослый мужик. Сорок пять лет. Ты работаешь разнорабочим и пропиваешь всё. Дома ты ничего не делаешь. Я тебя не осуждаю — живёшь как живёшь. Но ты мне не муж. Собирай вещи.
— Ты не имеешь права! Мы же вместе…
— Вместе — это когда вместе. А ты ел мою еду, спал в моей постели, брал мои деньги и пил в гараже. Это не вместе, Кирилл. Это ты жил за мой счёт и ещё учил меня жить.
— Я работал!
— Три дня в неделю. Остальные четыре — пьёт. Это не работа, это выходные.
— Я мужик, мне надо…
— Кирилл, — я говорю тихо. — Тебе надо — иди. Там, где тебе надо, делай что хочешь. Но не здесь.
Виктория Петровна хватает сумку — свою, цветастую, с рынка. Хватает Кирилла за рукав.
— Кирюша, пойдём. Она ещё пожалеет. Без нас пропадёт.
— Виктория Петровна, я без вас расцвету.
Дверь через час закрывается. Щелчок замка. Тишина.
Я стою в прихожей. Тихо. Впервые за восемь месяцев — по-настоящему тихо. Нет кастрюли по батарее, нет шлёпанья тапок, нет храпа за стеной, нет радио, нет супа, нет нотаций. Только гул города за окном — далёкий, ровный, живой.
Я прислоняюсь спиной к двери. Оседаю на пол. И смеюсь. Сначала тихо — в ладонь, потому что не верю. Потом громче. Потом меня трясёт — то ли смех, то ли слёзы, я сама не понимаю. Сижу на полу в прихожей, в своей квартире, одна, и смеюсь, и плачу, и мне двадцать пять, и я свободна.
На следующий день я ехала в магазин за кормом для кошки — у меня кошка, Муся, серая, независимая, она единственная, кто не критиковал меня за восемь месяцев. Муся просто спала на батарее и не давала Виктории Петровне себя гладить. А однажды даже навалила кучу ей в тапок — за это я её уважала.
По дороге увидела объявление на столбе — жёлтый листок, оторванный с краю: «Щенок хаски, 2 месяца, ищёт дом. Девочка. Привита». Телефон.
Я позвонила не раздумывая. Это не импульс — это решение, которое зрело давно. Я хотела собаку с детства. Мама не разрешала — «где будем держать, в однушке?». Кирилл — «зачем нам собака, я и так устаю». Виктория Петровна — «от собаки шерсть, а ты убирать не умеешь». Все против. Теперь — все ушли.
Приехала. Квартира на первом этаже, обыкновенная. Женщина открыла дверь — в коридоре, на тряпке, сидел щенок. Белый с серым, глаза голубые, на одном глазу — капелька коричневого, как будто кто-то махнул кистью и попал. Маленькая, тяжёлая, с толстыми лапами. Увидела меня — наклонила голову набок. Потом подошла, ткнулась носом в ладонь. Мокрый холодный нос. Я поняла: это моя.
— Маша, — сказала я.
— Она не откликается на имя, — женщина засмеялась.
— Теперь откликнется.
Первая ночь. Маша скулит. Я положила её к себе на грудь — она затихла, засопела. Я слушала это сопение и думала: вот существо, которое ничего не требует, ничего не критикует, не говорит «ты неправильно живёшь», не стучит кастрюлей по батарее, не пропивает мою зарплату. Просто хочет быть рядом. Тёплая, маленькая, тяжёлая. Рядом.
Утром Маша проснулась, зевнула — с таким звуком, будто мир увидела впервые, — и пошла обследовать квартиру. Нос в пол, хвост вверх. Зашла на кухню — обнюхала миску Муси. Муся посмотрела на неё сверху вниз, с батареи, как королева на крестьянку. Маша не обиделась — пошла дальше. Обнюхала холодильник, табуретку, мои тапки. Тапки — заинтересовали. Она взяла один в зубы, потащила под стол. Я не ругала. Я взяла телефон и сняла.
Ролик «Первый день с хаски» — миллион просмотров за сутки. Комментарии: «Какая прелесть!», «Тань, а где муж?», «Не нужен ей муж, у неё хаски». Я читала и смеялась. Маша грызла тапок. Муся наблюдала с батареи, как строгая критикесса. Я купила второй тапок — для Маши. А первый носила сама — с дыркой. Так и живём.
Полгода. Москва. Май. За окном — зелень, солнце, парк. Маша выросла. Крупная, белая с серым, глаза голубые, на одном — капелька коричневого. Дурная, добрая, бесконечно преданная. Она бегает по квартире, носит в зубах всё, что найдёт: полотенце — тащит, ремень — тащит, однажды стащила телефон со стола и принесла к кровати, мокрый, но целый. Я не злюсь. Я снимаю. Ролик «Хаски украла телефон» — два миллиона просмотров. Маша — звезда. Муся — прима, снимается реже, но каждый выход — хит.
Доход растёт. Триста сорок — триста восемьдесят — четыреста двадцать. Квартира чистая. Не «для вида» — по-настоящему. Кофе варю в тишине. Утро начинается не с кастрюли по батарее, а с Машиного носа — она тычется мне в щёку, холодный мокрый нос, и я просыпаюсь, и это лучший будильник в мире.
Однажды — звонок. Номер незнакомый. Беру.
— Тань? Это Лена. Помнишь, мы на даче у Серёги познакомились, помнишь?
— Помню, конечно.
— Тань, я тут… в общем, слышала про Кирилла. Совсем спился. На стройке его уволили — не пришёл три дня подряд. Ты как?
Я молчу. Секунду. Две.
— Я хорошо, Леня. Спасибо.
— Ну и славно. Ты если что — звони.
— Звони.
Вешаю трубку. Сижу. Думаю: жалко? Да. Чуть-чуть. Как жалко чужого человека, который когда-то был близким, а теперь — нет.
Маша подходит, кладёт морду мне на колени. Глаза голубые, на одном — капелька коричневого. Тяжёлая, тёплая. Дышит.
— Машуль, мы с тобой нормально живём, да?
Маша не отвечает. Она просто дышит. И мне этого достаточно.
— То есть ты будешь содержать свою сестру, а сам будешь жить за мой счёт? Ещё и будешь требовать отчёты за каждую мою трату?