Она двадцать лет пекла пироги, открывала дачу в мае и отдавала ключи золовке. Одна фраза, услышанная у веранды, всё изменила. На юбилее свекрови на столе было всё как обычно. Кроме конверта.
Тесто опять не поднялось так, как надо. Вера смотрела на него через стекло духовки и знала заранее, что скажет Тамара.
— Верунь, ну он у тебя опять суховат, — скажет она и отломит второй кусок.
Так было всегда. Двадцать два года подряд, с того мая, когда Вера впервые привезла на дачу пирог с капустой и услышала от свекрови: «Капусту надо тушить дольше, милочка». Капусту она с тех пор тушила дольше. Пирог всё равно оставался суховатым. Для них.
На кухне пахло жжёным сахаром и мокрой клеёнкой. Вера протёрла стол, поставила чайник, посмотрела на часы над холодильником. Половина шестого утра, суббота, первое мая. Через час выезжать.
Глеб ещё спал. Из спальни доносилось его ровное, с присвистом дыхание, которое она за двадцать шесть лет брака научилась не слышать. Как не слышат холодильник. Как не слышат собственное сердце, пока оно не начинает сбиваться.
На крючке у двери висели ключи от дачи. Связка из четырёх: от калитки, от дома, от сарая и маленький, от бани. На кольце болтался брелок в виде вишенки, красный, с облезшим с одного бока лаком. Его когда-то купила мама, в киоске на вокзале в Рязани, за копейки. Сказала:
— Чтобы не терялись. Вишню все замечают.
Мамы не было уже девять лет. Дача была мамина. Вернее, теперь Верина: по наследству, по всем бумагам, с выпиской из реестра, которая лежала в синей папке в шкафу, под постельным бельём. Но за эти годы как-то само сложилось, что ключи каждый май отдавались Тамаре.
Потому что Тамаре с мужем и сыном «негде летом». Потому что Зинаиде Павловне «нужен воздух». Потому что Глеб говорил: «Ну а что, семья же».
И Вера отдавала. А потом ездила туда по выходным: полоть, поливать, варить варенье, которое увозили в Тамарину квартиру.
Чайник щёлкнул. Она налила кипяток в кружку, белую, с отбитой ручкой, которую давно пора было выбросить. Не выбрасывала. Ручка откололась в тот год, когда умерла мама, и кружка стала как будто её.
— Ты чего так рано? — Глеб стоял в дверях, в растянутой майке, лохматый, с отпечатком подушки на щеке. Залысины у него блестели под лампой, как всегда блестели по утрам, и он по привычке пригладил их ладонью, хотя приглаживать было нечего.
— Пирог.
— А. Маме понравится.
Он сказал это так, будто вопрос решён. Будто Зинаиде Павловне когда-нибудь что-нибудь нравилось.
Вера отпила из кружки и обожгла язык. Промолчала.
Дача стояла в сорока минутах от города, если без пробок. Деревянный дом с верандой, обшитой вагонкой, яблони, три грядки клубники, которые Вера сажала ещё с мамой. Смородина вдоль забора. Сирень у калитки только набирала цвет, и от неё пахло чем-то горьким, зелёным.
Тамарина машина уже стояла у ворот. Сама Тамара, в леопардовой кофте, с ярко-рыжими волосами, собранными на макушке в пучок, курила у забора и махала рукой.
— О, наши прибыли! Верка, ты пирог привезла? Мама с утра спрашивает!
Золотые кольца на её пальцах звякнули о телефон. Тамара всегда говорила громко, будто стояла через улицу, а не в двух шагах. И всегда начинала с «О».
— Привезла, — ответила Вера.
— Ну слава богу. А то Ростик без твоего пирога праздник не признаёт. Правда, Рость?
Ростислав, муж Тамары, крупный, с седой щёткой усов, вылез из-за машины с мангалом в руках. Кивнул. Говорил он мало, а когда говорил, начинал каждую фразу с «Это самое».
— Это самое. Здравствуй, Вера.
— Здравствуй.
Зинаида Павловна сидела на веранде, в кресле, которое когда-то принадлежало Вериной маме. Плетёное, с продавленным сиденьем и подушкой в синюю клетку. Свекровь положила руки на подлокотники, как на трон. Короткие седые волосы, уложенные волосок к волоску, брошь в виде стрекозы на сиреневой блузке. Ей через месяц исполнялось семьдесят пять.
— Верочка, — сказала она. — Ты похудела. Это нехорошо в твоём возрасте. Лицо уходит.
— Здравствуйте, Зинаида Павловна.
— Здравствуй, здравствуй. Капусту тушила?
— Тушила.
— Ну посмотрим.
Вера поставила пирог на стол, накрытый клеёнкой с подсолнухами. Сняла полотенце. Пирог был румяный, с тремя разрезами сверху, как учила мама. Из разрезов шёл пар.
И почему-то захотелось накрыть его обратно.
Они сидели на веранде до обеда. Ростислав возился с мангалом, Глеб помогал ему, то есть стоял рядом и давал советы. Антон, сын Тамары, девятнадцатилетний, с наушниками, не вылезал из телефона и только один раз поднял голову, когда запахло мясом.
Тамара говорила. О соседке, о ценах на бензин, о том, что в этом году они, наверное, переделают баню.
— Переделаете? — переспросила Вера.
— Ну да. Там полок гнилой. Ростик посмотрел. Это самое, говорит, менять надо весь.
— Это самое, менять, — подтвердил Ростислав от мангала.
— Баня мамина, — сказала Вера. — Её папа строил.
Тамара махнула рукой, кольца звякнули.
— Ой, Верунь, ну она ж разваливается. Мы ж не ломать, мы улучшать. Тебе ж лучше будет.
Вера кивнула. Посмотрела на свои руки. На левой, у ногтя большого пальца, заусеница. Она оторвала её зубами, и выступила капля крови. Маленькая, круглая.
Кто её спрашивал, лучше ей будет или нет?
Майонез она забыла в машине. Большую пачку, для салата, который Тамара всегда требовала «как у Веры, с яблоком». Вера вышла через калитку, открыла багажник, нашла пакет под сумкой с рассадой. Постояла немного на дороге.
Пахло дымом и ранней крапивой. Где-то за соседским забором гудела газонокосилка. Солнце грело шею.
Она пошла обратно не через калитку, а вдоль забора, по тропинке к задней стороне дома, где под окном веранды рос виноград. Его тоже сажала мама. Лоза ещё не распустилась, висела голыми серыми плетями. Вера хотела посмотреть, не подмёрзла ли.
Окно веранды было открыто.
— Да ей всё равно, — говорила Тамара. Голос был тише обычного, но Тамара и тихо говорила так, что слышно на соседнем участке. — Мам, ну ты же её знаешь. Она безответная. Ей скажешь, она сделает.
— Не знаю, не знаю, — это Зинаида Павловна. Сухо, с паузами.
— Да что не знаю? Глеб поговорит. Глебушка, ты поговоришь?
Вера остановилась. Пакет с майонезом оттягивал пальцы.
— Том, ну не сейчас же.
Глеб. Его голос. Чуть в нос, как всегда, когда он хотел, чтобы от него отстали.
— А когда? Антону через год квартиру снимать. Дачу эту переписать на тебя, а ты потом на Антошку оформишь. Чего ей одной-то? Лизка в Питере, ей эта дача сто лет не нужна. А Верке что? Верке главное, чтобы все были сыты. Она ж у нас кухарка. Пироги сухие печёт и счастлива.
Кто-то засмеялся. Ростислав, наверное. Короткий смешок, будто кашлянул.
— Это самое. Пирог и правда сухой.
— Я поговорю, — сказал Глеб. — Потом. После маминого юбилея. Не порть праздник.
— Да какой порть! Я ж о семье думаю!
Вера стояла под окном и смотрела на виноградную лозу. На ней, у самого основания, уже набухли почки. Маленькие, бурые, плотные, как пуговицы на детском пальто.
Не подмёрзла.
Она развернулась и тихо пошла назад, по той же тропинке, мимо сарая, к калитке. Вошла так, чтобы стукнула щеколда. Громко. Чтобы все слышали.
— Майонез, — сказала она, поднимаясь на веранду.
— О! Ну наконец-то! — Тамара всплеснула руками. — А мы уже думали, ты в город за ним поехала!
Глеб сидел у стола и крутил в пальцах зубочистку. На жену он не посмотрел. Смотрел на пирог. От пирога осталась половина.
Зинаида Павловна сидела в плетёном кресле и смотрела на Веру. Долго, внимательно, как смотрят на воду, прежде чем войти.
Вера нарезала яблоко для салата. Ровными кубиками, как всегда. Нож стучал по доске. Раз, другой, третий. Она сосредоточилась на этом стуке, как на счёте, чтобы не думать ни о чём другом, и считала: сорок два, сорок три, сорок четыре.
На шестьдесят первом она порезала палец.
— Ой, Верунь, ты что! — Тамара вскочила. — Ростик, аптечка где?
— Ничего. Царапина.
Она сунула палец под струю из рукомойника. Вода была ледяная, из бочки. Кровь размазывалась по ногтю розовыми разводами и уходила. Вера держала руку под водой, пока пальцы не онемели.
И всё это время спиной чувствовала взгляд свекрови.
Домой ехали молча. Глеб включил радио, какую-то станцию с песнями девяностых. Он подпевал под нос, не попадая в слова. Вера смотрела в окно. Мимо тянулись поля, потом склады, потом первые многоэтажки.
— Ты чего молчишь? — спросил он на светофоре.
— Устала.
— А. Ну да. Нагрузилась опять. Тамарка, конечно, могла бы помочь.
Она повернула голову. Посмотрела на него. На его профиль, на знакомую родинку под ухом, на седину на висках, которой пять лет назад ещё не было. Двадцать шесть лет. Она знала, как он кашляет, когда врёт. Знала, как он чешет бровь, когда не хочет чего-то обсуждать.
Сейчас он чесал бровь.
— Глеб.
— М?
— Ничего.
Загорелся зелёный. Машина тронулась.
Дома она сразу пошла в ванную. Долго мыла руки, потом лицо. В зеркале была женщина сорока семи лет, русые волосы до плеч, у левого виска седая прядь, которую она перестала закрашивать прошлой осенью. Морщина между бровями, вертикальная, резкая. Раньше её не было.
Кухарка.
Слово было смешное. Старое, деревенское. Так бабушка называла женщину, которая готовила у председателя колхоза. Ничего обидного в нём, если подумать, и не было. Вера действительно много готовила. Любила готовить.
Тогда почему руки так трясутся?
Она выключила воду. Села на край ванны. Кафель под ногами был холодный, в синюю крапинку. Она считала крапинки на одной плитке и насчитала тридцать семь.
В комнате Глеб включил телевизор.
Ночью она не спала. Лежала на спине и слушала, как за стеной у соседей капает кран. Размеренно, нудно, каждые четыре секунды. Глеб спал на боку, отвернувшись.
В три часа Вера встала. Прошла на кухню босиком, не включая свет. Открыла шкаф в коридоре, нащупала под наволочками синюю папку. Села за стол и включила лампу над плитой.
Выписка из реестра. Свидетельство о праве на наследство. Мамин почерк на старой квитанции за свет, ровный, с наклоном вправо. Мама всегда подписывалась полностью: «Кудрявцева Анна Сергеевна». Никаких закорючек.
Вера провела пальцем по буквам.
— Мам, — сказала она вслух. Тихо, чтобы не разбудить.
Мама бы спросила: а ты чего хочешь, Верка? Мама всегда спрашивала именно это. Не «что люди скажут», не «как надо», а «чего ты хочешь». И Вера никогда не знала, что ответить. В двадцать лет, в тридцать, в сорок.
Чего она хотела?
Она не знала и сейчас. Но знала другое. Не хотела, чтобы полок в бане менял Ростислав. Не хотела видеть, как Тамара курит у маминой сирени. Не хотела, чтобы Антон, который за все эти годы ни разу не прополол ни одной грядки, получил эти яблони, эту смородину, этот виноград с набухшими почками.
И больше всего не хотела, чтобы Глеб «поговорил с ней потом».
В четыре утра она открыла на телефоне сайт объявлений. Раздел «Аренда дач, посуточно и на сезон». Смотрела долго, листала, увеличивала фотографии чужих домиков, чужих веранд, чужих яблонь.
В пять закрыла.
В шесть снова открыла и начала печатать.
Нелли позвонила через два дня. Голос был молодой, звонкий, с придыханием, будто она бежала к телефону.
— Здравствуйте! Я по объявлению, про дачу! Она ещё свободна? Ой, простите, я сразу, не представилась. Нелли. Мы с мужем, и у нас двое, три и пять лет. Нам бы на лето, с июня по август. Муж работает удалённо, а мне с малышами в городе просто невозможно. Там правда яблони? И клубника?
— Правда, — сказала Вера. — Клубнику, правда, надо полоть.
— Будем полоть! Я умею! У меня бабушка в Тамбовской области, я всё детство на грядках!
Вера улыбнулась. Впервые за эти дни. И сама удивилась, что губы ещё помнят, как это делается.
Они встретились в субботу, на даче. Глебу Вера сказала, что поедет посмотреть, не подмёрз ли виноград. Он кивнул, не отрываясь от телефона. Даже не спросил, почему одна.
Нелли оказалась маленькой, веснушчатой, с короткой стрижкой и в огромных резиновых сапогах. Муж её, Павел, молчаливый, в очках, сразу пошёл смотреть проводку. Дети носились по участку, и младшая, трёхлетняя, упала в прошлогоднюю листву и засмеялась.
— Ой, а это что? — Нелли показала на баню.
— Баня. Её мой отец строил. Полок, говорят, гнилой.
Павел заглянул внутрь, потрогал доски, постучал.
— Нормальный полок, — сказал он. — Просушить только. Тут вентиляция забилась, вот и сыреет.
Вера посмотрела на него. Потом на баню. Отец строил её три лета подряд. Она, маленькая, подавала ему гвозди из жестяной банки из-под монпансье.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
— Просто.
Договор они подписали на веранде, за столом с клеёнкой в подсолнухи. Три месяца, с первого июня по тридцать первое августа. Оплата помесячная, на карту. Всё официально, с копиями паспортов, с распиской. Вера распечатала бланк заранее, на работе, и дважды проверила каждую строчку.
— А ключи? — спросила Нелли.
Вера достала связку из кармана. Красная вишенка качнулась.
— Первого июня. Я сама привезу.
— Ой, какой брелок! Прямо как у моей бабушки был!
— Вишню все замечают, — сказала Вера.
И почему-то голос дрогнул.
До юбилея свекрови оставалось две недели. Тамара звонила каждый день.
— Верунь, ну что, меню составила? Мама хочет холодец, но без чеснока, у неё давление. И заливное. И твой салат с яблоком, конечно. И пирог. Ну, пирог-то само собой, правда?
— Составила.
— А сколько человек? Мы, вы, тётя Люба с Вовой, соседка мамина, Клавдия Ивановна. Лизка приедет?
— Не сможет. Работа.
— Ой, ну эти молодые. Всё работа. Так, а ключи от дачи когда? Мы в июне хотим уже переехать, Антон сессию сдаст, и сразу.
Вера стояла у окна в офисе. На подоконнике засыхал алоэ, которое никто не поливал с Нового года. Она взяла стакан с водой и вылила в горшок. Земля зашипела, впитывая.
— На юбилее отдам, — сказала она.
— О, отлично! Ну ты золото, Верка!
Тамара отключилась. Вера смотрела на алоэ. Один лист был совсем жёлтый, а у основания уже пробивался новый, маленький, светло-зелёный.
Глеб в эти дни был странно ласковым. Приносил ей кофе в постель в воскресенье. Сам вынес мусор. Сказал в среду:
— Может, в кино сходим? Как раньше?
— Можно, — ответила она.
Не сходили. Он забыл. А она не напомнила.
В пятницу вечером он сел напротив неё на кухне. Покрутил в руках солонку. Поставил. Снова взял.
— Вер.
— Да.
— Слушай, я тут думал. Про дачу.
Она резала лук на завтрашний суп. Нож продолжал двигаться. Ровно, мерно. Лук щипал глаза, и это было удобно.
— Что про дачу?
— Ну, ты же туда почти не ездишь. Только полоть. А Томка там всё лето. Может, как-то… ну, оформить её получше? Чтобы по-семейному. На меня, например. Ну, для порядка. А то мало ли что.
— Мало ли что?
— Ну, мало ли. Всякое бывает.
Она отложила нож. Вытерла руки о полотенце. Посмотрела на него.
Глеб чесал бровь.
— Давай после юбилея поговорим, — сказала Вера. — Не хочу портить праздник.
Он выдохнул. Плечи у него опустились, и лицо сделалось мягким, почти мальчишеским. Таким она влюбилась в него когда-то, на третьем курсе, на субботнике, когда он таскал мешки с листвой и всё время ронял грабли.
— Ну да. Конечно. После юбилея.
Он встал, поцеловал её в макушку и ушёл в комнату. Скоро оттуда заговорил телевизор.
Вера снова взяла нож. Лук кончился. Она резала пустую доску.
В субботу утром она поехала на Ленинский, в туристическое агентство, которое держала её бывшая одноклассница, Фаина. Та выросла, пополнела, покрасилась в платиновый блонд и научилась говорить с клиентами бархатным голосом, но с Верой переходила на школьный.
— Верка! Сколько лет! Ты что, в отпуск собралась? Наконец-то!
— Не я. Свекровь.
— А. — Фаина сразу поскучнела. — Юбилей, что ли?
— Семьдесят пять.
— Ну, санатории у меня есть. Кисловодск, Ессентуки, Железноводск. Есть под Калугой хороший, с бассейном. Она ходит сама?
— Ходит. С палочкой, но ходит. Сама, в смысле, не со мной.
Фаина посмотрела на неё поверх очков.
— Одну её отправишь?
Вера помолчала. Смотрела на стенд с фотографиями: пальмы, море, горы. Женщина в белой шляпе смеётся, подняв лицо к солнцу.
— На двоих, — сказала она. — Путёвку на двоих. Пусть Глеб с ней поедет. Он давно мать никуда не возил.
— А ты?
— А я останусь.
Фаина долго оформляла, стучала по клавишам длинными розовыми ногтями. Кисловодск, двадцать один день, с середины июля. Вера отдала за путёвку почти всё, что копила на новый холодильник. Холодильник гудел уже третий год, по ночам особенно громко, но работал.
— Слушай, — сказала Фаина, когда всё было готово. — А что случилось-то?
— Ничего.
— Верка. Я тебя с первого класса знаю. Ты когда говоришь «ничего», у тебя ухо краснеет. Левое.
Вера потрогала ухо. Горячее.
— Потом расскажу, — пообещала она.
Фаина вложила бумаги в белый конверт с логотипом агентства. Конверт был плотный, гладкий, приятный на ощупь.
Вера убрала его в сумку, рядом со связкой ключей.
Юбилей праздновали у Зинаиды Павловны, в её двухкомнатной квартире на Садовой, с высокими потолками и паркетом, который скрипел в трёх местах. Вера знала эти три места наизусть: у двери в спальню, у серванта и у окна.
Она приехала к восьми утра. С сумками, с кастрюлями, с противнем, завёрнутым в полотенце. Свекровь открыла дверь в халате, с бигуди.
— Рано ты, — сказала она.
— Холодец застыть должен.
— Без чеснока?
— Без чеснока.
Зинаида Павловна кивнула и ушла в комнату. Вера разложила продукты на кухне. Кухня была маленькая, шесть метров, с газовой плитой и окном во двор, где стояли тополя. Пух ещё не летел, но почки уже лопнули, и в открытую форточку тянуло клейким, горьковатым запахом.
Четыре часа она резала, варила, выкладывала, украшала. Селёдка под шубой. Оливье. Салат с яблоком. Заливное из судака. Холодец, три тарелки. Куриные рулетики с черносливом. Картошка с укропом. И пирог. С капустой, которую она тушила на этот раз ровно столько, сколько тушила мама. Не дольше.
Около полудня свекровь вошла на кухню. Уже одетая: сиреневая блузка, стрекоза на груди, серая юбка. Опираясь на палочку, села на табурет у окна.
— Помочь? — спросила она.
Вера обернулась. За двадцать два года Зинаида Павловна ни разу не предложила помощь.
— Спасибо. Я почти закончила.
Свекровь посидела. Посмотрела на пирог, который остывал на подоконнике под полотенцем. Потом на Веру.
— У тебя палец заклеен.
— Порезалась.
— На даче.
— На даче.
— Я видела.
Вера поставила на стол миску с картошкой. Посмотрела на свекровь. Та смотрела прямо, не отводя глаз. Серые, выцветшие, с красными прожилками. В них было что-то, чего Вера раньше не замечала. Или не хотела замечать.
— Зинаида Павловна, вы…
В дверь позвонили. Резко, дважды.
— О! Мы первые? — голос Тамары заполнил коридор. — Мам, с юбилеем! Ростик, цветы давай! Антон, телефон убери!
Свекровь поднялась, опираясь на палочку. У двери обернулась.
— Потом, — сказала она тихо. — Поговорим потом.
И ушла встречать дочь.
Гостей было двенадцать. Раздвинутый стол в большой комнате, под скатертью с вышитыми васильками, которую свекровь доставала только по юбилеям. Хрустальные рюмки, салатницы, блюдо с холодцом, который дрожал, когда кто-то ставил локоть на стол.
Тётя Люба, сестра Зинаиды Павловны, маленькая и круглая, в парике цвета спелой пшеницы, говорила первый тост. Долго, со слезой, про блокаду, в которой они не были, но про которую рассказывала их мать. Все слушали. Ростислав держал рюмку на весу и незаметно поглядывал на холодец.
Потом говорил Глеб. Встал, одёрнул голубую рубашку, откашлялся.
— Мама. Ты у нас… ну, ты сама знаешь. Ты нас вырастила, меня и Тому. Одна, после папы. И всегда говорила: главное, чтобы семья была вместе. Вот. Мы вместе. За тебя.
Все выпили. Зинаида Павловна сидела во главе стола очень прямо и смотрела не на сына, а куда-то поверх голов, на стену, где висела фотография её покойного мужа в военной форме.
Тамара говорила третьей. Громко, с жестами, кольца звенели о бокал.
— Мамочка! Ну что сказать! Ты наше солнце! И я хочу сказать спасибо не только тебе, но и Верочке! Нашей хозяюшке! Посмотрите, какой стол! Вера у нас золото, без неё мы бы вообще… Верунь, ну встань, ну покажись!
Вера не встала. Кивнула из своего угла, у двери в коридор. Отсюда было удобно выносить тарелки. Всегда сидела здесь.
— Скромная, — засмеялась Тамара. — Ну, за маму!
Ели. Хвалили. Тётя Люба сказала, что заливное как в ресторане. Клавдия Ивановна, соседка, попросила рецепт рулетиков. Антон съел три куска пирога и не сказал ни слова, только кивнул, когда Вера посмотрела.
Тамара взяла второй кусок.
— Верунь, ну он у тебя сегодня прям… — она запнулась. Откусила. Пожевала. — Прям нормальный. Сочный даже.
— Капусту тушила меньше, — сказала Вера.
Зинаида Павловна, во главе стола, отложила вилку. Губы у неё дрогнули. То ли улыбка, то ли что-то другое.
Когда принесли горячее и первый голод прошёл, Тамара наклонилась к Вере через стол.
— Верунь, — сказала она громким шёпотом, который слышал весь край стола. — А ключики? Ты обещала.
Все замолчали. Не сразу, волной: сначала те, кто рядом, потом дальше. Тётя Люба перестала жевать. Глеб поставил рюмку.
Вера встала.
Она не планировала, что будет вставать. Думала, сделает всё сидя, тихо, между горячим и чаем. Но ноги подняли её сами. Колени были ватные, и она положила ладонь на край стола, на вышитый василёк, чтобы не качнуло.
— Зинаида Павловна, — сказала она. — Я хочу вас поздравить.
Она достала из сумки белый конверт. Гладкий, плотный. Протянула через стол. Свекровь взяла, открыла. Достала бумаги. Долго смотрела, отодвинув от глаз на вытянутую руку.
— Кисловодск, — прочитала она. — Двадцать один день.
— Санаторий. С минеральными ваннами и прогулками в парке. Там терренкур, говорят, красивый. Путёвка на двоих. Я думаю, Глеб с вами поедет. Он давно хотел побыть с мамой.
Глеб открыл рот. Закрыл.
— Вер, я же работаю…
— У тебя отпуск в июле. Я узнавала у твоей Светланы Игоревны.
Тётя Люба ахнула и захлопала. Клавдия Ивановна подхватила. Хлопали вразнобой, неуверенно.
— Ну Вера! Ну молодец! — Тамара тоже хлопнула, дважды, и снова наклонилась. — А ключики?
Вера достала связку. Красная вишенка качнулась на кольце, поймала свет из окна и блеснула облезлым боком.
— Ключи, — сказала Вера, — я отдам первого июня. Нелли Сергеевне.
— Кому? — не поняла Тамара.
— Нелли Сергеевне. Она с мужем и двумя детьми снимает дачу на всё лето. Договор подписан, деньги я получаю на карту. Баню её муж посмотрел, полок менять не нужно. Нужна только вентиляция.
Тишина была такая, что слышно было, как на кухне капает кран. Тот самый, в шестиметровой кухне, с газовой плитой. Каждые четыре секунды.
— Ты что… — Тамара побелела так, что рыжие волосы стали казаться ещё рыжее. — Ты чужим людям? Нашу дачу?
— Мамину дачу, — сказала Вера. — Мою.
— Глеб! — Тамара повернулась к брату. — Ты это слышишь?
Глеб сидел, положив обе руки на скатерть. Смотрел на жену. Бровь он не чесал. Просто смотрел, будто видел её впервые.
— Вер, — сказал он тихо. — Давай не здесь.
— А где? — Вера повернулась к нему. Голос у неё был ровный, негромкий, и от этой ровности тётя Люба втянула голову в плечи. — На веранде? Под окном? Там, где вы решали, что кухарка ничего не заметит?
Ростислав кашлянул. Громко, в кулак.
— Это самое…
— Не надо, Ростислав. Пирог сегодня сочный. Ты сам ел.
Она обвела глазами стол. Селёдка под шубой, почти съеденная. Холодец, одна тарелка нетронутая. Хрусталь. Васильки. Лица. Знакомые, родные, двадцать два года знакомые, и вдруг совсем чужие, как фотографии в чужом альбоме.
— И ещё, — сказала она. — Чтобы потом не было разговоров. Я была у нотариуса в четверг. Дача после меня отходит Лизе. Завещание оформлено. Лиза, может, и в Питере. Но это её бабушкины яблони.
Она положила ключи обратно в карман. Застегнула сумку.
— Зинаида Павловна. С днём рождения. Здоровья вам. Правда.
И пошла в коридор. Паркет скрипнул у двери в спальню. Потом у серванта. Она не оглянулась.
В прихожей долго не могла попасть ногой в туфлю. Пальцы тряслись, пряжка не застёгивалась. Из комнаты доносился голос Тамары, высокий, срывающийся:
— Мама, ну скажи ей! Ну скажи хоть что-нибудь!
И голос свекрови. Короткий, сухой. Вера не разобрала слов.
Она вышла на лестничную площадку. Закрыла за собой дверь. Постояла, прижавшись спиной к холодной стене, выкрашенной зелёной масляной краской. На четвёртом этаже пахло котами и чьими-то жареными котлетами.
Сердце колотилось где-то в горле, так, что приходилось сглатывать.
Она спустилась пешком, все пять этажей. Во дворе села на лавку под тополем. Тополь пах клейкими почками, и где-то над головой ворковал голубь.
Вера достала телефон. Набрала Лизу.
— Мам? — голос дочери, заспанный, хотя было три часа дня. — Ты чего? Вы же у бабушки?
— Лиз. Я тебе потом всё расскажу. Ты просто… ты приезжай летом. На дачу. Хотя бы на неделю.
— Мам, ты плачешь?
Вера потрогала щёку. Сухая.
— Нет. Просто давно не звала тебя.
Глеб вернулся за полночь. Вера слышала, как он возится с замком в прихожей, как роняет ключи, чертыхается. Как долго стоит в коридоре, не включая свет.
Она сидела на кухне. Перед ней стояла белая кружка с отбитой ручкой. Чай в ней давно остыл, покрылся плёнкой.
Глеб вошёл, сел напротив. От него пахло коньяком и Тамариными духами, приторными, ванильными: сестра, видимо, долго обнимала его и плакала на плече.
— Ты где была? — спросил он.
— Дома.
— Я звонил.
— Я видела.
Он потёр лицо ладонями. Посидел так, закрыв глаза.
— Вер. Я не собирался. Правда. Это Томка всё. Она с весны мне мозги… Я просто хотел, чтобы она отстала. Сказал «поговорю», чтобы отстала. Я бы не стал.
— Ты стал, — сказала Вера. — В пятницу. Солонку крутил.
Он открыл глаза. Посмотрел на солонку. Стеклянную, с жестяной крышкой, которая стояла посреди стола, как стояла двадцать лет.
— Ну поговорил. Ну и что? Ты же могла сказать «нет». Просто «нет», и всё. Зачем при всех? При тёте Любе? Мать чуть с сердцем не слегла.
— Слегла?
— Ну… нет. Но могла.
Вера встала, вылила остывший чай в раковину. Вымыла кружку. Вытерла полотенцем, медленно, внутри и снаружи, по кругу.
— Глеб. А ты когда-нибудь говорил «нет»? Тамаре. Маме. Хоть раз за двадцать шесть лет?
Он молчал.
— Вот и я не говорила. Пришлось начать сразу при всех. По-другому я, видимо, не умею.
Он долго сидел, опустив голову. Потом поднялся. Подошёл к ней, неловко, как подходят к незнакомой собаке. Положил руку ей на плечо.
Вера не пошевелилась.
— Прости, — сказал он. — Ну прости. Дурак я. Давай всё как было. Путёвку я возьму, съезжу с матерью. Томке скажу, чтобы не лезла. Дачу пусть снимают, раз ты так решила. Правильно даже. Деньги лишними не будут. Холодильник новый купим.
Она посмотрела на него. Он улыбался. Виновато, по-мальчишески. Как на субботнике, когда уронил грабли.
— Давай спать, — сказала она.
И ей показалось, что всё. Что правда всё. Что вот сейчас они лягут, а утром он принесёт кофе, и будет воскресенье, и можно будет наконец выдохнуть.
Она легла. Он уснул почти сразу, на спине, с присвистом. Она лежала и слушала, как за стеной капает кран.
В половине второго у Глеба на тумбочке завибрировал телефон. Экран засветился в темноте голубым. Вера не хотела смотреть. Правда не хотела. Но экран лежал прямо перед глазами, в двадцати сантиметрах, и буквы были крупные, потому что Глеб плохо видел без очков и выставил самый большой шрифт.
«Тамара: Ну ты как, помирились? Молодец что не спорил. Пусть остынет. Нотариуса можно оспорить, я узнавала, Ростикова знакомая юрист. Осенью вернёмся к разговору, она отходчивая».
Экран погас.
Вера лежала и смотрела в потолок. На потолке дрожала полоса света от фонаря во дворе. Тонкая, жёлтая, чуть кривая.
Глеб во сне повернулся к ней, закинул руку ей на живот. Тяжёлую, тёплую. Она осторожно переложила её на одеяло. Он не проснулся.
Отходчивая.
Она встала, взяла подушку и плед и ушла в комнату Лизы. Там пахло пылью и старыми учебниками. На полке стоял Лизин плюшевый заяц, серый, с оторванным ухом, которое Вера когда-то пришивала синими нитками, потому что других не нашлось.
Вера легла на узкую Лизину кровать, свернулась, подтянув колени. И впервые за много лет уснула быстро. Будто наконец разрешила себе.
Утром Глеб нашёл её на кухне. Она пекла пирог. Не с капустой, с яблоками, как пекла мама по воскресеньям. Тесто поднялось хорошо, пышно, и по кухне шёл запах корицы и печёных яблок.
— Ты чего в Лизкиной спала? — спросил он.
Вера не обернулась. Смотрела на пирог через стекло духовки.
— Тебе ночью Тамара писала.
Спиной она почувствовала, как он замер. Долгая пауза. Шорох: взял телефон, разблокировал, прочитал.
— Вер. Это она сама. Я не отвечал.
— Я знаю, что не отвечал.
— Ну тогда что?
Она повернулась. Глеб стоял в дверях, в той же растянутой майке, лохматый, с телефоном в руке. Сорокалетний мальчик, которому за пятьдесят. Она вдруг очень ясно увидела его маленьким: в шортах, с разбитыми коленками, стоящим между матерью и старшей сестрой и не знающим, к кому бежать.
Жалко стало до острой боли под рёбрами. И это было хуже всего.
— Ты не ответил ей «нет», — сказала Вера. — Ты вообще не ответил. Ты промолчишь до осени, а осенью «поговоришь». Потому что она отходчивая.
— Вер…
— Иди умойся. Кофе на плите.
Он постоял. Потом ушёл в ванную. Зашумела вода.
Вера достала пирог. Румяный, пышный, с трещинкой сверху, из которой проступал яблочный сок. Она отрезала кусок, горячий, обжигающий пальцы. Съела стоя, у окна, глядя во двор, где дворник в оранжевом жилете сгребал прошлогодние листья.
Пирог был вкусный. Не суховатый. Просто вкусный.
Свекровь позвонила в среду. Вера была на работе, сидела над таблицей с накладными, и цифры уже полчаса плыли перед глазами.
— Вера. Это Зинаида Павловна.
Свекровь всегда представлялась полностью. Даже сыну. Даже по домашнему телефону, по голосу, который невозможно было спутать.
— Здравствуйте.
— Ты можешь приехать? Сегодня. Одна.
Вера помолчала. Посмотрела на алоэ на подоконнике. Новый лист подрос, развернулся, стал размером с мизинец.
— Могу. После шести.
— Я буду ждать.
Она приехала в половине седьмого. Свекровь открыла сразу, будто стояла у двери. Без бигуди, без стрекозы, в простом сером платье. Без палочки: держалась за стену.
— Проходи. На кухню.
На кухне было чисто. Стол вытерт, на нём две чашки, заварочный чайник в красный горошек и тарелка с печеньем. Магазинным, в шоколаде. Свекровь магазинное печенье не признавала никогда.
— Садись.
Вера села на табурет у окна. Тот самый, на котором в субботу сидела свекровь. За окном тополя, уже зелёные, почти летние.
Зинаида Павловна налила чай. Руки у неё дрожали, и носик чайника звякнул о край чашки. Она поставила чайник, сцепила пальцы в замок.
— Путёвку я возьму, — сказала она. — Спасибо тебе.
— Не за что.
— Есть за что. Но я поеду не с Глебом.
Вера подняла глаза.
— А с кем?
— С тобой.
Тишина. Кран в раковине не капал. Кто-то его починил.
— Зинаида Павловна, я…
— Послушай меня. — Свекровь подняла ладонь, сухую, в коричневых пятнах. — Я всю жизнь говорила, а ты слушала. Послушай ещё раз. Последний.
Она помолчала, глядя в окно.
— Мне было двадцать четыре. Мы с Колей жили у его матери, в Саратове. Коммуналка, одна комната на пятерых. У меня была швейная машинка, «Зингер», мамина, дореволюционная. Единственное, что мне от мамы осталось. Я шила на ней всем. Свекрови, Колиным сёстрам, соседям. Платья, пальто, занавески.
Она взяла печенье, повертела и положила обратно.
— И однажды я пришла с рынка и услышала через дверь. Свекровь с Колиной сестрой, Раисой. Раисе замуж выходить, приданого нет. «Машинку ей отдадим. Зинка поноет и перестанет, она у нас безответная». И Коля там сидел. Молчал.
Вера смотрела на неё. На выцветшие серые глаза, в которых стояла вода.
— И что вы сделали?
— Ничего. — Свекровь усмехнулась одним уголком рта. — Отдала. Сама. Завернула в скатерть и отнесла Раисе. Чтобы не спорить. Чтобы семья была вместе. Коля потом сказал: «Ну ты у меня молодец, Зинуля». И я сорок лет ходила с этим «молодец».
Она наконец отпила чай. Поставила чашку точно на блюдце, без звука.
— А в субботу ты встала. Двенадцать человек за столом. И ты встала.
— Я не хотела при всех.
— Хотела, — сказала свекровь. — И правильно хотела. Если бы тихо, они бы тебя за полгода уломали. Я своих детей знаю. Я их такими вырастила.
Она замолчала. Вера смотрела на свои руки. Пластырь на пальце отклеился по краю, и под ним был виден розовый рубец.
— Вы там были, — сказала Вера. — На веранде. Вы слышали, как они…
— Слышала. И сказала «не знаю, не знаю». Потому что сорок лет говорю «не знаю». Потому что проще. — Зинаида Павловна вдруг наклонилась вперёд и накрыла Верину руку своей. Ладонь была холодная, лёгкая, как бумага. — Ты прости меня, Вера. За капусту. За всё. Я ведь знала, что пирог у тебя хороший. Всегда знала. Просто… я тебе завидовала, наверное. Что ты мамину дачу не отдала. А я машинку отдала.
Вера не отняла руку. Сидела и смотрела на эту ладонь, сухую, в пятнах, с обручальным кольцом, вросшим в палец так, что его уже никогда не снять.
— Тамара будет против, — сказала она. — Что вы со мной.
— Тамара, — свекровь выпрямилась, и в голосе снова появилась прежняя сухость, — пусть съездит к Ростиковой знакомой юристке. Пусть та ей объяснит, как оспаривать завещание живого человека.
Вера засмеялась. Неожиданно, громко, так, что сама испугалась. Свекровь посмотрела на неё и тоже засмеялась. Тихо, дребезжаще, прикрывая рот ладонью.
И они сидели вдвоём на шестиметровой кухне, пили остывший чай с магазинным печеньем и смеялись. Над чем, Вера и сама бы не объяснила.
Первого июня она привезла Нелли ключи. Нелли встречала у калитки, в тех же резиновых сапогах, с младшей дочкой на руках. Сирень отцвела и стояла в бурых метёлках, а под ней уже росли какие-то незнакомые Вере цветы в горшках.
— Это я привезла, — сказала Нелли. — Бархатцы. Ничего? Бабушка всегда сажала, говорила, от вредителей помогают.
— Ничего. Мама тоже сажала.
Она протянула связку. Нелли взяла, и девочка у неё на руках тут же схватила красную вишенку, потянула в рот.
— Маша, нельзя! Ой, простите.
— Пусть, — сказала Вера. — Вишню все замечают.
Она обошла участок. Потрогала виноград: лоза выпустила листья, мелкие, ярко-зелёные, в пушке. На клубнике белели первые цветы. Павел в бане стучал молотком, прочищал вентиляцию.
И Вере вдруг стало легко. Не радостно, нет. Именно легко, будто сняла тяжёлое пальто в тёплой комнате.
На обратном пути позвонил Глеб.
— Ты где?
— С дачи еду.
— Слушай. Я с Томкой поговорил. Сказал, чтобы она… ну, отстала. Совсем.
Вера смотрела на дорогу. Мимо тянулись поля, уже зелёные, и над ними кружил ястреб.
— Сказал?
— Сказал. Она трубку бросила. Мать говорит, она неделю теперь дуться будет. Вер… ты правда с мамой в Кисловодск?
— Правда.
— А я?
— А ты фиалки поливай. Раз в три дня. Не из-под крана, отстоянной водой.
Он помолчал.
— Я не умею фиалки.
— Научишься.
Пауза была долгой. Она слышала, как он дышит в трубку. Тяжело, неровно.
— Вер. А когда вернёшься… мы поговорим? Нормально?
Она не ответила сразу. Ястреб над полем сложил крылья и камнем пошёл вниз, в траву.
— Посмотрим, — сказала она. — Я пока не знаю.
И это была правда. Впервые за двадцать шесть лет она сказала ему правду про то, чего не знает.
В середине июля она собирала чемодан. Старый, синий, с колёсиком, которое заедало. Положила два платья, купальник, который купила вчера, не торгуясь, первый попавшийся. Туфли без каблука. Книгу, которую начала ещё зимой.
На кухне остывал пирог. С капустой. В дорогу, для свекрови: та позвонила утром и сказала:
— Вера, испеки тот. Капустный. Как в субботу.
Глеб стоял в дверях комнаты. В руках у него была лейка, зелёная, пластмассовая. Он купил её сам, в строительном магазине, и три дня не мог решить, какую брать.
— Три дня, — сказал он. — Отстоянной.
— Три дня.
— А если завянут?
— Не завянут.
Он поставил лейку на подоконник. Постоял, глядя, как она застёгивает молнию на чемодане. Молния шла туго, и Вера надавила коленом.
— Давай я, — сказал Глеб.
Он присел рядом, взялся за замок, потянул. Молния поехала. Он застегнул до конца и не отпустил руку, так и держал на крышке чемодана.
— Вер. Я правда… Я тогда, на юбилее. Смотрел на тебя. Ты стояла, и я подумал: я её не знаю. Двадцать шесть лет, а не знаю.
Вера смотрела на его руку. На седые волоски на запястье, на старый шрам от консервной банки у большого пальца.
— Я сама себя не знала, — сказала она.
Он кивнул. Убрал руку. Встал.
Вера пошла на кухню. Пирог остыл, но ещё был тёплым внутри. Она завернула его в льняное полотенце, в котором мама когда-то носила пироги на дачу. Положила сверху яблоко, чтобы не мялся.
У двери, на крючке, где двадцать два года висели ключи от дачи, теперь было пусто. Только светлое пятно на обоях, там, где их не касалось солнце.
Вера сунула руку в карман сумки. Нащупала запасную связку, одну, от калитки. На ней не было брелока. Просто ключ, жёлтый, с зазубринами.
Надо будет купить вишенку, подумала она. В Кисловодске, на вокзале. Там наверняка продают.
Такси сигналило под окном. Она взяла чемодан, пирог, сумку. Глеб открыл ей дверь.
— Позвонишь? — спросил он.
— Позвоню.
И пошла вниз по лестнице, мимо почтовых ящиков, мимо чужих дверей, мимо запаха жареного лука на третьем этаже. Колёсико чемодана заедало на каждой ступеньке.
Она его не поправляла.
Муж хотел, чтобы свекровь меня “поставила на место”. Я сама выбрала своё место…