Два пакета я поставила на пол в прихожей, потому что было тяжело, а Володя вышел в коридор и посмотрел на часы.
– Восемнадцать сорок две, – сказал он. – Я думал, ты в шесть придёшь.
Я сняла сапог и оперлась на стену, чтобы не потерять равновесие.
– Родительское собрание в девятом классе, – сказала я. – Я утром говорила.
– Говорила, – согласился он и остался стоять.
Он не взял ни один пакет. Я подняла оба сама, отнесла на кухню, выложила на стол молоко, хлеб, творог, куриные бёдра, огурцы, пачку риса. Володя пришёл следом и встал у двери, плечом к косяку.
– Ты картошку почистил? – спросила я, не оборачиваясь.
– Почистил.
– Где она?
– В кастрюле.
Картошка лежала в кастрюле, залитая водой на палец, вода уже помутнела. Я слила, налила чистой, поставила на плиту.
– Я думал, ты в шесть придёшь, – сказал он снова.
– Я поняла.
– Я не в претензии. Просто весь день один.
Я достала нож, стала резать курицу. Он смотрел, как я режу.
– Что нового? – спросила я, чтобы что-нибудь сказать.
– Ничего. Утром телевизор посмотрел, там про ремонт дорог говорили. Потом чай пил. Потом Слава из третьего подъезда во дворе ходил, с собакой. Я в окно видел.
– Позвонил бы ему.
– Чего я ему скажу?
Я промолчала. Курица легла на сковородку. Володя отошёл, потом вернулся.
– Солить будешь?
– Буду.
– Ты в прошлый раз недосолила.
Я положила соль. Он постоял ещё немного, потом пошёл в комнату и включил телевизор. Через минуту я услышала, как он переключает каналы – туда-сюда, туда-сюда, без остановки, в поисках чего-то, чего там не было.
Поели мы в половине восьмого. Он съел всё, добавки не попросил, но и не сказал, что вкусно. Потом отодвинул тарелку:
– Завтра что?
– В смысле?
– Ну, завтра что готовить будешь?
Я посмотрела на него. За окном уже стемнело, на кухне горела одна лампа, и в её свете было видно, что рубашка на нём за день даже не смялась. Он ходил по квартире в чистой рубашке, потому что другой одежды для дома у него не осталось. Раньше он приходил в рабочем, переодевался в старое, а теперь надевал то, в чём когда-то ездил на завод по праздникам.
Квартира наша, приватизировали её ещё в девяносто третьем, оба вписаны. Двушка в панельной девятиэтажке, кухня шесть метров, окна во двор. Мы прожили здесь тридцать четыре года, и я знала здесь каждый звук.
Знала я и другое: с февраля, с того дня, как Володя оформил пенсию, в квартире стало тесно. Не потому, что он занимал много места. А потому, что он никуда не уходил.
Раньше всё было иначе. Он уходил в шесть двадцать, возвращался в семь, иногда в восемь. Мы ужинали, он смотрел новости и ложился. В субботу спал до десяти, потом что-то делал в гараже у Славы. В воскресенье снова спал. И это считалось нормальной жизнью. Я к этому привыкла за сорок лет и вопросов не задавала.
Он вышел на пенсию в феврале. Первые недели был даже доволен: отоспался, читал газеты, съездил за справкой, два раза сходил в магазин. Потом перестал выходить. Я не заметила, в какой именно день это случилось. Просто однажды утром я уходила на работу, а он стоял у окна в пижаме, и было уже десять часов, хотя обычно в это время он давно пил чай на кухне.
Через неделю я спросила:
– Ты почему не одет?
– А куда идти?
Я не нашлась что ответить. И правда – куда?
В ту субботу я хотела поспать. У нас шесть уроков в пятницу, потом классное руководство, потом тетради, и к выходным я приползала как выжатая. Я проснулась в семь от того, что он ходил по квартире. Через двадцать минут он заглянул в спальню:
– Ты спишь?
– Сплю.
– На рынок пойдёшь?
– После обеда схожу.
– Я думал, ты с утра.
Я натянула одеяло на голову. Он постоял в дверях и ушёл. Потом вернулся.
– У нас хлеба нет.
– Куплю.
– Я мог бы сам сходить, но у меня куртка старая.
– Так купи куртку.
– Зачем? Мне идти некуда.
Я всё-таки встала. Пошла на рынок одна, потому что он наотрез отказался, а когда вернулась через час с двумя сумками, он сидел на кухне с таким лицом, точно я уехала как минимум в другой город.
– Долго ты.
– Очередь.
– Я тут сижу, жду.
Я выложила продукты и впервые за долгое время подумала: а чего он, собственно, ждёт? Не обеда же.
В понедельник он позвонил мне на урок. Телефон у меня лежал в сумке, на беззвучном, и я увидела пять пропущенных. Пять. За сорок минут. Я вышла в коридор и перезвонила.
– Ты чего? – спросила я шёпотом, хотя в коридоре никого не было.
– Ничего. Ты во сколько придёшь?
– В семь, как обычно.
– А что мне поесть?
– В холодильнике суп. Разогрей.
– Я не умею его разогревать.
– Володя, ты микроволновкой пользовался сто раз.
Он помолчал.
– Я думал, ты в обед позвонишь.
Я посмотрела на часы. До конца перемены оставалось две минуты.
– Я на работе. У меня тридцать два человека в классе.
– Ну ладно, – сказал он и положил трубку.
Я вернулась в класс. Завуч по учебной части, Нелли Марковна, стояла у расписания и смотрела на меня.
– Надежда Сергеевна, у вас всё в порядке?
– Всё.
– Просто вы в коридоре с телефоном.
– Сын звонил, – соврала я и сама удивилась, зачем соврала.
На большой перемене я сидела в учительской с Леной. Лена преподаёт историю, мы с ней вместе двадцать лет, и она единственный человек, которому я могу сказать что-то без предисловий.
– Он мне пять раз за урок позвонил, – сказала я.
– Кто?
– Володя.
Лена откусила от бутерброда и прожевала.
– Он же на пенсии?
– С февраля.
– И что он дома делает?
– Ничего.
– Совсем?
– Совсем. Сидит. Телевизор. В окно смотрит. Ждёт меня.
Лена отложила бутерброд.
– Надь, ты извини, но он у тебя как ребёнок. Ты приходишь, а он тебе отчёт: я поел, я посмотрел, я в окно увидел. Ты ему мать или жена?
– Жена.
– Вот именно.
Я хотела сказать, что он не всегда такой, что он сорок два года вставал в шесть двадцать и ходил на завод, что он устал. Но не сказала. Потому что Лена всё равно бы не поверила, а я бы сама себе не поверила.
В воскресенье приехал Кирилл с Олей. Они приезжают раз в две недели, привозят что-нибудь к чаю, сидят часа три. Володя в такие дни оживает: шутит, расспрашивает Кирилла про работу, спорит с ним про машины, даже смеётся. Я смотрю на него и думаю – вот же человек. Есть человек. Разговаривает, спорит, глаза горят.
После чая Кирилл вышел за мной на кухню.
– Мам, отец говорит, ты его совсем забросила.
– Что?
– Ну, говорит, ты приходишь поздно, ничего не рассказываешь. Скучно с тобой.
Я стояла с полотенцем в руках и смотрела на него.
– Кирилл, я работаю. У меня шесть уроков, классное руководство, тетради, собрания. Я прихожу домой в семь.
– Я понимаю. Просто он целыми днями один.
– А почему он целыми днями один? У него ноги есть? У него руки есть? У него Слава в третьем подъезде, у него мужики с завода, с которыми он двадцать лет в одной смене стоял.
Кирилл помолчал.
– Я ему то же самое сказал. Он обиделся.
– Конечно, обиделся.
– Мам, – Кирилл посмотрел в сторону комнаты, – ты только не срывайся на нём. Ему тяжело. Он всю жизнь по расписанию жил.
– А я, по-твоему, не по расписанию?
Он ничего не ответил и ушёл к Оле. А я осталась стоять с полотенцем и думать: почему всем кажется, что тяжело только ему?
Через неделю у меня был педсовет, потом отчёт по успеваемости, потом я ещё задержалась в кабинете, потому что надо было дописать характеристики. Я предупредила его утром.
Домой я пришла в девять. В квартире было темно, только на кухне горела лампа. Володя сидел за столом, перед ним стояла тарелка с нетронутым супом.
– Ты не ел? – спросила я.
– Ждал.
– Я же сказала, что приду поздно.
– Я думал, ты раньше освободишься.
Я разулась, повесила куртку, села напротив. В голове у меня гудело от чужих тетрадей, от чужих родителей, от разговоров в кабинете завуча.
– Володя, – сказала я. – Ты почему не разогрел суп?
– Я тебя ждал.
– Я не просила меня ждать.
– Ну, я ждал.
– Зачем?
Он поднял на меня глаза, и я увидела, что он действительно не понимает вопроса.
– Как зачем? Чтобы вместе поесть.
Я сидела и смотрела на этого человека. Сорок лет мы женаты. Я знаю, как он спит, как он ищет очки, как он говорит по телефону с Кириллом. И я вдруг поняла простую вещь, которую до этого гнала от себя: дома меня ждёт не муж. Дома меня ждёт человек, который целиком переложил на меня свою жизнь. Своё время, свой день, свой аппетит, своё настроение. Всё.
– Володя, – сказала я, – давай поговорим.
– Давай.
– Ты можешь мне объяснить, что ты делаешь целыми днями?
Он пожал плечами.
– Ничего. Отдыхаю.
– От чего?
Он не ответил.
– Ты сорок два года работал. Ты вставал в шесть двадцать. Ты знал, куда идёшь. Я понимаю, что это трудно – вот так взять и остановиться. Но я не могу вместо тебя это придумать. Я работаю. Я прихожу домой уставшая, а мне надо ещё готовить, стирать, убирать, разговаривать, выслушивать, что суп не тот, что я поздно, что тебе скучно. Володя, я не могу быть твоей работой.
Он долго молчал. Потом сказал тихо, глядя в тарелку:
– Я не знаю, куда идти.
И я впервые за эти месяцы услышала в его голосе не обиду, а что-то другое.
– Я в шесть двадцать вставал сорок два года, – сказал он. – Я знал: смена, потом перерыв, потом обед, потом смена, потом домой. Всё. И так всю жизнь. А теперь у меня нет ничего. Наш цех расформировали несколько лет назад, ты знаешь. Я потом до пенсии на другом участке держался. Мужики разъехались. Слава вон тоже на пенсии, но у него дача. У меня дачи нет. Я умею только одно – работать руками. А что мне делать руками в квартире? Стенку переставить?
– Мог бы хоть что-то делать.
– Что? – спросил он, и в голосе опять появилась обида. – Что я ни сделаю, всё не так. Я пол помыл – ты сказала, плохо помыл. Я в магазин сходил – ты сказала, не то купил. Я перестал вообще что-то делать. Сижу и жду тебя. Ты приходишь – я хоть с кем-то поговорю.
Я сидела и молчала. Потому что в этом была правда. В его правде. Я пол мыла за ним второй раз, потому что он мыл только середину кухни и не заходил под стол. Я злилась, когда он покупал не тот творог. И я, конечно, об этом говорила. И он перестал.
– Я не могу тебя развлекать. У меня ещё два года работы. Два. Я выйду на пенсию в шестьдесят, и тогда у нас будет две пенсии и одна квартира, и мы всё равно не сможем сидеть друг на друге сутками. Нам обоим нужно что-то, кроме друг друга.
– У тебя есть. У тебя школа.
– А у тебя?
Он снова замолчал.
В ту ночь я долго не могла уснуть. Я лежала и слушала, как он ворочается. Мне было его жалко и зло на него одновременно. От этого не было ни правоты, ни покоя.
На следующий день к нам постучал Слава из третьего подъезда. У него в квартире перекосило входную дверь, он не мог её закрыть, а вызвать мастера – это деньги и неделя ожидания. Он спросил, нет ли у Володи инструмента.
Я стояла в коридоре и слышала, как Володя сначала сказал ‘есть’, потом ‘ну, я не знаю’, потом ‘а что там именно’. Слава начал объяснять. Володя оделся и ушёл. Ушёл в одиннадцать утра и вернулся в два часа дня. Я к тому времени уже пришла из школы – у меня в тот день было окно.
Он вошёл, разулся, руки у него были в чём-то тёмном, и он сразу пошёл мыть их.
– Ну что? – спросила я.
– Сделал. Там петлю надо было переставить, а он её сам пытался подкрутить и сорвал резьбу. Пришлось рассверливать.
Он говорил и не мог остановиться. Он объяснял мне про резьбу, про шурупы, про то, что дверь теперь закроется, но через год всё равно придётся менять. Я слушала и подливала ему чай, и он выпил две чашки, чего обычно не делал.
Вечером он сам, без напоминания, вынес мусор.
Я не стала делать из этого выводов. Я вообще стараюсь не делать выводов из одного случая. Но на следующий день я позвонила Славе и попросила: если у него будет что-нибудь по хозяйству, пусть он зовёт Володю. Не потому, что Володя мастер, а потому, что ему надо выходить из дома.
Слава помолчал и сказал:
– Понял.
Через неделю Володя починил полку в подъезде у соседки с пятого. Ещё через неделю – собрал шкафчик на кухне у Славы. Я не спрашивала, сколько ему заплатили, и он не говорил. Кажется, нисколько. Но приходил он после этого с другим лицом.
А я перестала бежать домой. Я сказала себе: если я приду в семь, ничего не случится. И если я задержусь на полчаса и допишу тетради в кабинете, тоже ничего не случится. Суп есть суп, он его разогреет.
Он, конечно, звонил. Один раз в обед, не пять. Я брала трубку и говорила коротко:
– Всё в порядке, я в семь.
И клала трубку. Первые дни он обижался на это молчанием. Потом перестал.
Однажды вечером я пришла, а его дома не было. Я вошла, разулась, в квартире было тихо, телевизор не работал, и я почему-то испугалась. Потом увидела записку на кухонном столе, написанную его крупным почерком: ‘Ушёл к Славе, буду в восемь’. Я села на табуретку и долго смотрела на эту записку.
Я не могу сказать, что всё наладилось. Так не бывает. Он всё равно иногда говорит мне про суп. Всё равно иногда сидит у окна и смотрит во двор. По вечерам он по-прежнему рассказывает мне длинно и подробно, что было по телевизору, и мне по-прежнему неинтересно, но я слушаю, потому что ему надо кому-то это рассказать. И он всё равно ждёт меня с работы. Просто теперь он ждёт не для того, чтобы я его развлекала, а потому что ему хочется, чтобы я пришла. Это разные вещи, я теперь знаю.
Но я знаю и другое. Если бы я не сказала тогда, за столом, что не могу быть его работой, ничего бы не изменилось. Он бы так и сидел. А я бы так и злилась, и мне было бы стыдно за эту злость, и я бы считала себя плохой женой, и всё это тянулось бы годами.
Я не уверена, что поступила правильно. Может, надо было терпеть и жалеть, ведь человек сорок два года вставал в шесть двадцать. Может, надо было, наоборот, сказать гораздо раньше и гораздо резче. Я не знаю. Знаю только, что если только жалеть и всё делать за него, он и правда перестанет что-то делать сам. А он мне не ребёнок.
Ты ведь теперь жена, помогай семье, — наставляла свекровь, протягивая список с долгами родственников