Он сказал это за ужином, между котлетой и компотом: с ней он чувствует себя молодым. Галина не стала спорить. Она достала с антресолей старый чемодан и аккуратно сложила туда всю его жизнь.
Галина сняла с антресолей коричневый чемодан, тот самый, с которым они когда-то ездили в Анапу, и поставила его на кровать. Замок справа так и не починили за девятнадцать лет.
Виктор стоял в дверях спальни и смотрел, как она открывает шкаф. Он ещё держал в руке вилку, забытую со стола, и на зубчиках осталась крошка от котлеты.
— Галь, ты чего?
— Ничего. Ты же сказал.
— Я сказал, что нам надо поговорить. Спокойно, по-человечески.
— Ты уже поговорил.
Она сняла с плечиков его серую рубашку, встряхнула, сложила рукава к спине, как в магазине. Пальцы делали это сами, без её участия. Тридцать один год складывала она эти рубашки, и пальцы не собирались забывать.
А началось всё с компота.
Она сварила его из замороженной вишни, с прошлогодней дачи, которую они продали весной. Последний пакет лежал в морозилке на нижней полке, под пельменями, и Галина берегла его неизвестно для чего. В тот вечер решила: хватит беречь. Вишня лопалась в кастрюле, пахло летом и немного железом, как пахнет кровь из пальца, когда колешь его иголкой.
Виктор пришёл в начале восьмого. Повесил куртку не на свой крючок, а на крайний, где обычно висел её шарф. Она это увидела и ничего не сказала. Просто перевесила шарф.
— Есть будешь?
— Буду.
— Котлеты. И компот вишнёвый.
— С дачи?
— Последний.
Он сел за стол и долго мыл руки. Не так, а именно долго: она слышала из кухни, как вода бежит и бежит, как он трёт ладони, хотя мыло давно смыто. Потом вышел, сел, взял вилку. Ел быстро, не поднимая глаз, и у Галины вдруг заныло под левой лопаткой. Так ноет, когда сидишь сутками за отчётом в бухгалтерии и забываешь разогнуться.
Она работала главным бухгалтером в районной поликлинике уже четырнадцать лет. Цифры не врали. Люди врали, а цифры нет, и это ей в них нравилось.
— Вить, у тебя что-то случилось?
— С чего ты взяла?
— Ты руки мыл пять минут.
— Я руки мою, когда хочу.
— Ладно.
Она налила ему компот в высокий стакан с голубой каймой. Стакан был из набора, подаренного на серебряную свадьбу, из шести штук остались три. Виктор отпил, поставил стакан, и вишнёвая капля поползла по стеклу вниз, к клеёнке.
— Галь. Я давно хотел сказать.
Вот оно. Нутром почуяла ещё вчера, когда он в ванной побрызгал на шею одеколоном перед тем, как ехать на работу. Он никогда не брызгался одеколоном перед работой. Он вообще брызгался им только на Новый год, и то она напоминала.
— Говори.
— Только ты не кричи.
— Я когда-нибудь кричала?
— Не кричала. Ну вот и не начинай.
Он повертел стакан. Капля добралась до клеёнки и растеклась тёмным кружком.
— У меня есть другая женщина. Уже давно. С ноября.
Галина смотрела на кружок на клеёнке. Надо вытереть, а то останется пятно, клеёнка новая, светлая, в мелкий лимон.
— Её зовут Снежана. Она тренер в спортзале, куда я хожу по спине. Ей тридцать четыре.
Тридцать четыре. Ульяне двадцать семь. Разница семь лет.
— Я ухожу к ней. Я не хотел вот так, за ужином. Но тянуть тоже нечестно.
— Нечестно, — повторила она.
— Галь, ну посмотри на нас. Мы же как соседи. Ты в девять спать, я в девять телевизор. Ты на работу, я на работу. В выходные рынок. Ну что это?
— Это жизнь, Витя.
— Это не жизнь. Это доживание. Ты уже постарела, понимаешь? А с ней я чувствую себя молодым.
Он сказал это и сам испугался, она видела. Брови у него дёрнулись вверх, к залысинам, и опустились. Будто хотел взять слова обратно, но гордость не позволила.
А Галина встала. Подошла к раковине, намочила тряпку, отжала. Вернулась и вытерла кружок с клеёнки. Пятна не осталось.
— Доедай, — сказала она. — Котлеты остынут.
И пошла в спальню за чемоданом.
Теперь чемодан лежал раскрытый на покрывале, и в нём уже были три рубашки, четыре футболки и спортивный костюм, тёмно-синий, купленный в декабре. Она тогда удивилась: зачем тебе новый костюм, старый же целый? А он сказал, что в старом стыдно в зал ходить. Стыдно. Перед кем стыдно, она не спросила.
— Галя, прекрати. Ты меня выгоняешь, что ли?
— Ты сам уходишь. Я помогаю.
— Мне не надо помогать. Я сам соберусь.
— Ты не умеешь. Ты забудешь носки.
Он открыл рот и закрыл. Потому что это была правда: в Анапу он забыл носки, в санаторий в Кисловодск забыл бритву, в командировку в Тверь забыл всё, кроме паспорта и папки с документами.
Галина выдвинула ящик комода. Носки лежали парами, свёрнутые клубками, чёрные слева, серые справа. Она взяла все. Положила в боковой карман чемодана, тот, что на молнии. Потом открыла тумбочку с его стороны кровати.
Тонометр в мягком футляре. Блистер таблеток от давления, две полные пластины и одна начатая. Очки для чтения в коричневой оправе, левое стекло с царапиной. Книжка про рыбалку, заложенная на середине чеком из аптеки.
— Таблетки утром и вечером, — сказала она. — Не забывай. Если давление выше ста шестидесяти, полтаблетки под язык ещё. Тонометр сам не мерь сразу после лестницы, посиди пять минут.
— Галя.
— И очки. Ты без них в телефоне ничего не видишь.
— Галя, хватит.
Она положила тонометр между свитерами, чтобы не побился. Посмотрела на него. Виктор стоял всё там же, в дверях, и вилку уже убрал куда-то. Руки у него висели вдоль тела, крупные, с седыми волосками на запястьях. Сто семьдесят девять сантиметров, девяносто два килограмма, она знала это из его карточки в поликлинике, хотя он туда не ходил уже три года.
— Ты что, совсем ничего не скажешь? — спросил он.
— А что ты хочешь услышать?
— Ну не знаю. Что я сволочь. Что я тебя предал. Хоть что-нибудь.
— Тебе станет легче?
Он отвёл глаза.
И тут она поняла: он ждал скандала. Готовился к нему, может, даже репетировал в машине. Ждал, что она будет плакать, хватать за рукав, кидать в него стаканом с голубой каймой. Тогда он мог бы хлопнуть дверью и уйти с чистой совестью. Обиженным. Тем, кого довели.
А она складывала носки.
— Квартиру я не отдам, — сказала Галина, застёгивая молнию на кармане. — Ты знаешь, она мамина.
— Я и не прошу.
— Машина твоя. Гараж твой. Дачу продали, деньги лежат на общем вкладе, поделим пополам. Через загс или через суд, как скажешь. Ульяна взрослая, делить некого.
— Ты всё уже посчитала?
— Я бухгалтер, Витя.
Он хмыкнул, и это было почти смешно, почти как раньше, когда он хмыкал над её шутками про налоговую. Но смешно не стало.
Чемодан закрылся с трудом. Она надавила коленом, и левый замок щёлкнул, а правый, сломанный, только скрипнул. Тогда Галина достала из шкафа старый кожаный ремень, отцовский, и стянула чемодан посередине.
— Вот. Довезёшь.
Она вынесла чемодан в прихожую сама. Тяжёлый, ручка резала ладонь. Поставила у двери, рядом с его ботинками.
— Ты прямо сейчас хочешь, чтобы я ушёл? Ночь на дворе.
— Без двадцати девять, Витя. Детское время. Ты сам сказал: я в девять спать.
Он ушёл в девять ноль пять. Она слышала, как гудит лифт, как хлопает дверь подъезда, как заводится во дворе его серая машина. Не подошла к окну.
На кухне стояла его тарелка с недоеденной котлетой и стакан с компотом, полный на треть. Галина вылила компот в раковину. Котлету положила в контейнер, контейнер убрала в холодильник. Потом подумала и выкинула котлету в ведро вместе с контейнером.
Вымыла тарелку. Вымыла стакан. Поставила стакан в шкаф, но не на прежнее место, а дальше, за банку с гречкой.
Села на табуретку.
И вот тогда, в тишине, где только холодильник урчал да капал кран, который Виктор обещал заменить с октября, она почувствовала, как дрожат колени. Не руки, а именно колени. Мелко, как у собаки на холоде. Она положила на них ладони и держала, пока дрожь не ушла.
Постарела. Значит, это так выглядит со стороны.
Она встала, пошла в ванную и включила свет над зеркалом. Обычно она его не включала, обходилась верхним, тусклым. А тут включила.
Лицо смотрело на неё обыкновенное. Пятьдесят два года. Каштановая краска, отросшая у корней на полтора сантиметра, и под ней белое. Морщины от носа к губам, глубже слева, потому что она спала на левом боку. Родинка на подбородке, которую Виктор когда-то, в восемьдесят восьмом, назвал изюминкой. Сто шестьдесят три сантиметра роста, шестьдесят восемь килограммов, сорок восьмой размер, который в прошлом году стал пятидесятым и сразу же снова сорок восьмым, когда она перестала есть хлеб на ночь.
Постарела.
А что она, собственно, делала эти годы, кроме как старела? Работала. Готовила. Носила ему тонометр к дивану. Помнила, когда у его матери день рождения, и звонила сама, потому что он забывал. Возила Ульяну по кружкам, потом по репетиторам, потом на вступительные. Сидела с его спиной, когда защемило в позапрошлом марте, натирала мазью и не спала три ночи.
И ни разу не спросила себя, чего хочет сама.
Галина выключила свет над зеркалом. Это было неважно. Сейчас неважно.
Ульяна позвонила на следующий день в обед. Галина как раз сидела над сводной ведомостью и правила строчку по коммунальным платежам, которая не сходилась на восемьсот рублей.
— Мам, это правда?
— Что правда?
— Папа написал. Что вы расстаётесь и что он теперь будет жить у какой-то Снежаны. Мам, он мне голосовое прислал на четыре минуты. Он там чуть не плачет.
— Он плачет?
— Ну, голос такой. Мам, ты как?
— Нормально. Работаю.
— Ты работаешь? Мам, тебя муж бросил после тридцати лет, а ты работаешь?
— Тридцать один, — поправила Галина. — И квартал никто не отменял.
В трубке замолчали. Потом Ульяна вздохнула так, как вздыхала в четырнадцать лет, когда мать не отпускала её на ночь к подруге.
— Я приеду вечером.
— Не надо.
— Мам, я приеду. Куплю торт.
— Я не ем торт.
— А я ем. И не спорь со мной, пожалуйста. Ну хоть раз в жизни не спорь.
Дочь жила на другом конце города, снимала однушку с подругой и работала дизайнером на удалёнке. Была она на голову выше матери, сто семьдесят шесть, вся в Виктора, и такая же широкая в плечах. Глаза серые, отцовские. А рот материн, с чуть опущенными уголками, отчего она всегда казалась немного обиженной, даже когда смеялась.
Приехала она в семь, с тортом «Медовик» и бутылкой вина. Разулась, прошла на кухню и сразу открыла холодильник, как в детстве.
— У тебя пусто.
— Мне хватает.
— Мам, тут кефир и яйца. И огурец. Один.
— Это нормальный ужин.
— Это ужин хомяка.
Она разрезала торт, налила себе вина в чайную чашку, потому что бокалов Галина не держала. Села напротив, подперла щёку рукой.
— Рассказывай.
— Нечего рассказывать.
— Мам. Он сказал, что ты его выгнала. Что даже чемодан ему собрала, сама.
— Собрала.
— И что ты даже не заплакала.
— Не заплакала.
Ульяна смотрела на неё долго, и в этом взгляде Галина видела что-то новое, незнакомое. Не жалость. Скорее любопытство, будто дочь впервые разглядела в ней не маму, а просто женщину. Чужую тётку из соседнего подъезда.
— А почему?
Вот этот вопрос Галина себе и сама задавала. Ночью, лёжа на своей половине кровати, где по привычке не трогала вторую подушку. Почему не плакала? Почему не держала? Почему собрала носки, тонометр, очки с поцарапанным стеклом, будто провожала его не к любовнице, а в санаторий?
— Не знаю, Уль. Наверное, потому что он уже ушёл. Давно. А вчера просто сказал вслух.
— С ноября?
— Может, раньше. Он стал ходить в зал прошлой осенью. Сказал, что спина. Купил кроссовки за двенадцать тысяч. Я тогда подумала: ну хоть делом занят.
— Ты знала?
— Нет. Не знала. Но кроссовки за двенадцать тысяч у мужчины в пятьдесят пять лет это ведь тоже о чём-то говорит, правда?
Ульяна засмеялась. Нервно, коротко, и тут же закрыла рот ладонью.
— Прости.
— Да смейся. Чего уж.
Они сидели до одиннадцати. Ульяна съела полторта, Галина съела маленький кусок и выпила полчашки вина, кислого, отдающего пробкой. Говорили обо всём подряд: о работе дочери, о соседке с пятого этажа, у которой опять сбежал кот, о новых ценах на гречку. И только уже в прихожей, натягивая кроссовки, Ульяна вдруг спросила:
— Мам, а ты его любишь ещё?
Галина подавала ей куртку и остановилась с курткой в руках.
— Я не знаю, Уль. Честно. Я тридцать лет об этом не думала.
Первую неделю она жила как раньше. Вставала в шесть сорок, варила овсянку на воде, ехала на работу двумя автобусами с пересадкой у рынка. Вечером возвращалась, разогревала что-нибудь, смотрела новости. Ложилась в половине десятого.
Только в квартире стало слишком тихо. Не сразу она это заметила. Потом поняла: не бормочет телевизор в комнате. Не скрипит диван, когда он поворачивается на бок. Не звякает ложка в его кружке, он всегда долго мешал сахар, даже когда тот давно растворился. Никто не кашляет в ванной по утрам.
На восьмой день она проснулась в пять утра и не смогла уснуть. Лежала и слушала, как капает на кухне кран. Кап. Пауза. Кап.
Встала, пошла на кухню, перекрыла воду под раковиной. Кран замолчал.
Постояла. Потом открыла шкафчик в прихожей, где Виктор держал инструменты, и вытащила разводной ключ, синюю изоленту и пакет с прокладками, купленными им в октябре и так и не пущенными в дело. Включила на телефоне ролик, как менять прокладку в кухонном смесителе.
Возилась она полтора часа. Сорвала ноготь на большом пальце, облила водой халат и пол, один раз уронила ключ себе на ногу. Но в семь утра кран перестал капать.
Галина сидела на мокром полу, смотрела на него и смеялась. Тихо, почти беззвучно, сама не понимая, отчего.
Тридцать один год она ждала, когда он починит кран. А надо было всего полтора часа и ролик в телефоне.
Тамара, её младшая сестра, приехала в субботу без предупреждения. Позвонила в домофон в десять утра и сказала одно слово:
— Открывай.
Тамара была на четыре года младше и на голову громче. Работала администратором в салоне красоты, красилась в рыжий, носила серьги-кольца размером с чайное блюдце и говорила так, будто вокруг всегда шумно и её не слышат. Дважды была замужем, оба раза ушла сама, и оба раза, по её словам, «с песней».
— Ну! — закричала она уже с порога, обнимая Галину вместе с пакетами. — Ну, мать! Ну ты даёшь! Ульяна мне всё рассказала. Чемодан собрала! Своими руками! Я тобой горжусь, слышишь?
— Тише, соседи.
— А пусть слышат. Пусть все знают, какая у меня сестра.
Она прошла на кухню, вытряхнула из пакетов на стол сыр, виноград, коробку пирожных и маленькую баночку чего-то в фольге.
— Это икра. Красная. Праздновать будем.
— Что праздновать, Тома?
— Освобождение! Свободу! Ты теперь живёшь для себя, понимаешь?
Галина поставила чайник. Смотрела, как сестра снимает куртку, как бренчат на запястье браслеты, как она садится, закидывает ногу на ногу. Тамаре было сорок восемь, и выглядела она на свои сорок восемь, ни годом меньше. Только почему-то никто никогда не говорил ей, что она постарела.
— Том, а скажи честно. Я постарела?
Сестра прищурилась. Наклонила голову к плечу, рассматривая.
— Честно?
— Честно.
— Ну, постарела. А кто не постарел? Мне вон вчера в метро место уступили. Мальчишка лет восемнадцати. Я чуть не убила его. Галь, нам по полвека. Ты что, думала, в двадцать пять навсегда останешься?
— Я не думала. Я вообще об этом не думала.
— Вот! — Тамара хлопнула ладонью по столу так, что виноград подпрыгнул. — Вот в этом и беда твоя. Ты ни о чём не думала, кроме Вити, Ули и своих ведомостей. Ты когда последний раз в парикмахерской была? Не у Нинки с третьего этажа, которая стрижёт на кухне, а в настоящей?
Галина не помнила. Честно не помнила.
— А платье новое когда покупала?
— На выпускной Ульяны.
— Галя! Ульяна выпустилась девять лет назад!
Чайник закипел, щёлкнул. Галина разлила кипяток по кружкам, положила пакетики. Тамара продолжала говорить, про стрижку, про какой-то салатовый цвет, который сейчас всем идёт, про бассейн у метро, куда ходит её начальница. А Галина вдруг вспомнила шарф.
Красный шарф. Шерстяной, мягкий, с короткими кисточками. Она купила его лет шесть назад на ярмарке, долго не решалась, крутила перед зеркалом. А потом пришла домой, и Виктор посмотрел на неё и сказал: «Ну, Галь, ты как светофор. Тебе не по возрасту красное». И она больше ни разу его не надела. Сначала перевесила на дальний крючок. Потом убрала в шкаф. Потом и вовсе забыла.
Но выбросить почему-то не смогла.
— Ты меня слышишь? — Тамара помахала рукой перед её лицом.
— Слышу.
— Тогда собирайся. Поедем в торговый центр.
— Тома, я не хочу в торговый центр.
— А я не спрашиваю, хочешь ты или нет. Надевай что-нибудь. И не это серое, умоляю. У тебя же есть что-нибудь не серое?
Галина открыла шкаф. Свитера, кофты, брюки. Серое, бежевое, коричневое, снова серое. Тёмно-синий пиджак для работы. Внизу, под стопкой шерстяных колготок, мелькнул красный край.
Она потянула за кисточку и вытащила шарф.
Виктор позвонил через две недели. В половине девятого вечера, когда она уже лежала с книжкой.
— Галь, привет. Не спишь?
— Нет.
— Слушай, тут такое дело. Я тонометр твой не могу найти. В смысле, мой. Ты его положила?
— В чемодан. Между свитерами. Синий и бордовый.
— А, точно. Я свитера ещё не разбирал.
Пауза. Она слышала, как где-то далеко, в той квартире, гудит музыка, быстрая, с басами. И женский голос, звонкий, кричит что-то непонятное.
— Ты как там? — спросил Виктор.
— Хорошо.
— Правда?
— Правда.
— Ульяна сказала, ты к Тамаре в салон ходила. Подстриглась.
— Подстриглась.
— Покажешь как-нибудь?
Галина отложила книгу. Посмотрела на потолок, на трещину над люстрой, похожую на реку на карте.
— Зачем, Витя?
— Ну просто. Интересно.
— Таблетки пьёшь?
— Пью.
— Утром и вечером?
— Ну, утром точно. Вечером иногда забываю. Тут режим другой, понимаешь. Снежана поздно приходит, у неё клиенты до десяти, мы ужинаем в одиннадцать.
— В одиннадцать тебе нельзя есть. У тебя желудок.
— Да ну, нормально всё с желудком.
— Ты сам знаешь.
Он помолчал. Потом вдруг сказал, тише:
— Галь, а ты про меня вспоминаешь?
Она ответила не сразу.
— Кран на кухне вспоминаю. Я его сама починила.
— Как сама?
— Руками. Спокойной ночи, Витя.
Она нажала отбой и долго лежала с телефоном на груди. Экран погас, а она всё держала его, будто тот был тёплый.
А ведь он позвонил не из-за тонометра. Тонометр лежал там, где она сказала. Он знал. Он просто хотел услышать голос.
Зачем ему её голос, если ему там хорошо?
Бассейн у метро открывался в семь утра. Галина пришла туда в первый раз в среду, в купальнике, купленном с Тамарой в торговом центре за три с половиной тысячи. Тёмно-зелёный, закрытый, с маленькой юбочкой, которую продавщица назвала «очень элегантной для вашего возраста». На слове «возраст» Тамара сделала такое лицо, что продавщица сразу ушла за кассу.
В раздевалке пахло хлоркой и чьим-то шампунем с яблоком. Пол был холодный и мокрый, шершавый под пальцами ног. Две женщины лет семидесяти переодевались в углу и громко обсуждали внука одной из них, который женился на какой-то «вертихвостке». Галина стояла с купальником в руках и не решалась снять кофту.
Когда она в последний раз раздевалась при чужих? В роддоме, наверное. Двадцать семь лет назад.
— Первый раз? — спросила одна из старушек, маленькая, сухая, в резиновой шапочке с цветочками.
— Первый.
— Не бойся, детка. Вода тёплая. Мы тут с Лидой третий год плаваем. Она после инфаркта, я после мужа.
— После мужа?
— Похоронила. Семь лет назад. Думала, всё, жизнь кончилась. А потом дочка путёвку сюда купила, на месяц. Сказала: мама, хватит сидеть у окна. Я и пришла. Вот, плаваю.
— И как?
— Лучше, чем у окна, — засмеялась старушка и надела очки для плавания, отчего стала похожа на стрекозу. — Меня Зоя Павловна звать. Если что, держись за нами, мы на третьей дорожке.
Галина держалась за ними. Плыла медленно, по-лягушачьи, высоко держа голову, как учил отец на речке в детстве. Вода была тёплая, пахла хлоркой, и на губах оставался солёно-горький привкус. После двух бассейнов у неё заболели плечи. После четырёх заболело всё.
Но когда она вылезла из воды и встала под душ, вдруг поняла, что за последние сорок минут ни разу не подумала ни о Викторе, ни о Снежане, ни о слове «постарела».
Она думала о том, как дышать. Вдох над водой, выдох в воду. Больше ни о чём.
К маю Галина плавала три раза в неделю. Похудела на четыре килограмма, хотя не старалась. Перестала покупать хлеб, потому что одна его не доедала, и он сох на столе. Записалась на курсы английского при районной библиотеке, вернее, при детской, куда по вечерам пускали взрослых. Ходила туда по четвергам и сидела за партой рядом с бывшим инженером Аркадием Семёновичем, который учил язык, чтобы общаться с внуком в Торонто.
Красный шарф она теперь надевала каждый день, даже когда было уже тепло. Носила его на работу, и бухгалтер Лариса, совсем молодая, на прошлой неделе сказала:
— Галина Петровна, вам так идёт. Вы прямо помолодели.
Галина улыбнулась и ничего не ответила. Подумала: я не помолодела. Я просто перестала прятаться.
На балконе, где у Виктора каждую весну стояла рассада помидоров, теперь было пусто. Ящики с прошлогодней землёй, сухой и потрескавшейся, стояли рядком вдоль перил. Каждый раз, выходя покурить, Виктор поливал рассаду из пластиковой бутылки с дырочками в крышке и разговаривал с ней. Галина смеялась над ним, а он обижался: «Ты не понимаешь, им нужно внимание».
Бутылка с дырочками так и стояла в углу балкона.
Галина её не выкидывала. Сама не знала зачем.
Он пришёл в последнюю пятницу мая, в половине восьмого вечера.
Галина как раз вернулась из бассейна. Волосы ещё были влажные, пахли хлоркой, и она стояла у плиты в старом халате, жарила кабачки. Звонок в дверь был длинный, настойчивый. Она подумала, что это Ульяна, и открыла не глядя.
На площадке стоял Виктор. С букетом.
Букет был из пяти белых роз, завёрнутых в прозрачную плёнку с золотыми звёздочками. Такие продают у метро, в ларьке рядом с шаурмой. Он держал их неловко, цветами вниз, как держат веник.
А рядом, у его ног, стоял коричневый чемодан. Стянутый посередине отцовским кожаным ремнём.
Галина смотрела на чемодан. Не на розы, не на Виктора. На чемодан.
— Привет, Галь.
— Привет.
— Можно войти?
Она отступила, пропуская. Он прошёл в прихожую, разулся, поставил ботинки на прежнее место, на коврик слева. Чемодан втащил за собой. Розы протянул ей.
— Это тебе.
Она взяла. Плёнка зашуршала. Розы пахли слабо, почти никак, только немного холодильником.
— Кабачки горят, — сказала Галина и пошла на кухню.
Он пошёл за ней. Сел на свою табуретку у окна. Смотрел, как она переворачивает кабачки, как снимает сковородку с огня. Она чувствовала спиной его взгляд, тяжёлый, ощупывающий.
— Ты подстриглась.
— Подстриглась.
— Тебе идёт. Правда идёт. Ты прямо другая.
— Чай будешь?
— Буду.
Она поставила чайник. Достала из шкафа кружку, его старую, белую, с отбитой ручкой. Вспомнила, что стакан с голубой каймой стоит за гречкой, и не стала его доставать.
Виктор похудел. Это она заметила сразу, ещё в дверях. Щёки втянулись, под глазами легли тёмные мешки, лицо стало серым, землистым, как у людей, которые плохо спят. Спортивный костюм, тот самый, тёмно-синий, висел на нём свободнее, чем в декабре. Только не от спортзала висел. От чего-то другого.
— Галь. Я дурак.
— Это я давно знаю.
— Нет, ты послушай. Я правда дурак. Я всё понял. Я хочу вернуться.
Чайник закипал, шумел всё громче. Галина стояла к мужу спиной и держалась за край столешницы. Столешница была прохладная, гладкая. Пальцы на ней побелели.
— Что случилось, Витя?
— Ничего не случилось. Я просто понял.
— Витя.
Он вздохнул. Длинно, со свистом, как вздыхал, когда приходил с работы уставший и падал на диван.
— У меня криз был. Неделю назад. Давление двести десять. Я в зале стоял, на беговой дорожке, Снежана меня заставила, говорит, тебе кардио надо. И вдруг всё поплыло. Перед глазами мухи. Скорую вызвали. Сутки в больнице лежал.
Галина обернулась.
— Ты таблетки пил?
— Вечером не пил. Забывал. Ты же знаешь.
— А она?
Виктор опустил глаза. Покрутил кружку с отбитой ручкой на столе.
— Она не приехала в больницу. Сказала, у неё клиенты. Я ей звонил, звонил. Потом приехала на следующий день вечером, забрала меня. И в машине сказала, что ей нужен мужчина, а не пенсионер с тонометром. Так и сказала. Пенсионер с тонометром. Я до пенсии ещё пять лет, Галь.
Чайник щёлкнул. Галина выключила газ под сковородкой, хотя он и так был выключен. Руки делали что-то сами, переставляли солонку, вытирали несуществующую каплю со столешницы.
— И ты пришёл сюда.
— Я пришёл домой.
— Это не твой дом, Витя. Это мамина квартира.
— Галь, ну что ты как бухгалтер. Тридцать один год мы тут жили. Ульяну растили. Это наш дом, и ты это знаешь.
Она налила ему чай. Пакетик, кипяток. Сахар поставила рядом, в сахарнице с трещиной на крышке. Он положил три ложки и долго мешал, звякая ложкой о край, хотя сахар уже растворился. Этот звон она не слышала больше двух месяцев.
И вот теперь услышала.
— Я больше не буду, — сказал он тихо. — Никогда. Честно. Я понял, что ты у меня одна. Что никто так обо мне не заботился. Ты же мне тонометр положила, Галь. Носки. Очки. Она за два месяца ни разу не спросила, пил ли я таблетки. А ты по телефону спросила. Сразу.
Галина села напротив. Сложила руки на коленях.
— Витя. Я тебе не мать.
— Я знаю.
— Я тебе не медсестра.
— Знаю, Галь. Знаю. Я исправлюсь. Я тебя буду в кино водить. В театр. Помнишь, ты хотела в театр, на этот, как его, где Миронов играл? Я билеты куплю.
— Миронов умер, Витя. Давно.
— Ну, на другого. Какая разница.
Она молчала. Смотрела на него и видела того парня, с которым познакомилась в восемьдесят восьмом на танцах в доме культуры. Худого, вихрастого, в рубашке в мелкую клетку. Он тогда наступил ей на ногу дважды, а потом проводил до дома и всю дорогу рассказывал про рыбалку. Скучно рассказывал. А она слушала и думала: какой хороший.
И видела нынешнего, серого, усталого, с мешками под глазами, со свистом в дыхании. Которому нужен тонометр, таблетки два раза в день и кто-то, кто будет об этом помнить.
Кто-то.
— Можно я останусь? — спросил Виктор. — Хоть сегодня. Мне некуда, Галь. Я с вокзала.
Она постелила ему на диване в большой комнате. Достала из шкафа чистое бельё, наволочку в синий горошек, плед. Он сидел в кресле и смотрел, как она взбивает подушку.
— Галь. А в спальню можно?
— Нет.
— Ладно. Я понимаю. Я подожду.
Она выключила свет в комнате и ушла к себе. Закрыла дверь. Легла на свою половину кровати, лицом к стене, и долго лежала, не двигаясь.
За стеной Виктор ворочался на диване. Диван скрипел. Потом заработал телевизор, тихо, почти неслышно. Потом выключился. Потом в ванной полилась вода, долго, он опять мыл руки. Потом он закашлял, глухо, по-утреннему, хотя на часах было без пятнадцати двенадцать.
Все эти звуки вернулись в квартиру за один вечер. И квартира приняла их, будто и не было этих двух месяцев тишины.
А она?
Она лежала и прислушивалась к себе, как прислушиваются к больному зубу. Где-то должно болеть. Где-то должно радоваться. Должно ведь что-то быть. Тридцать один год. Муж вернулся. Сказал, что дурак, сказал, что одна, принёс розы.
Но внутри было тихо. Как в квартире, когда она в первый раз перекрыла кран.
В три часа ночи она встала попить воды. Вышла на кухню босиком, не включая свет. В темноте белели розы в трёхлитровой банке, потому что вазы подходящей не нашлось. Одна роза уже опустила голову.
Галина налила воду в кружку. Стояла у окна и пила маленькими глотками. Вода была холодная, отдавала железом из старых труб.
Из большой комнаты доносилось храпение. Ровное, громкое, знакомое до последней ноты. Она тридцать один год под него засыпала. И за два месяца забыла.
Забыла, как это: просыпаться ночью от того, что храпят. Ворочаться. Толкать в бок, говорить «Витя, повернись». Слушать, как он бормочет во сне, поворачивается, и через пять минут начинает снова.
Она поставила кружку в раковину и вернулась в спальню. Но до утра так и не уснула.
Утром Виктор встал рано, в семь. Сам сварил кофе в турке, сам поджарил яичницу. Когда Галина вышла на кухню, стол был накрыт: две тарелки, две вилки, хлеб нарезан толстыми ломтями, как он любил. Она хлеб давно не покупала, значит, он сходил в магазин.
— Доброе утро, Галь. Садись. Я завтрак сделал.
Она села. Он поставил перед ней тарелку с яичницей. Глазунья, три яйца, желтки целые, подгоревший краешек. Тридцать один год она жарила ему глазунью. Он ни разу не жарил ей.
— Спасибо.
— Ешь, ешь. Я ещё кофе налью.
Он суетился, гремел турками, ложками, хлопал дверцей холодильника. Был он какой-то слишком весёлый, слишком громкий, как бывают громкими люди, которые боятся тишины. Галина смотрела на него и ковыряла вилкой желток. Желток растёкся по тарелке.
— Я сегодня в гараж съезжу, — сказал Виктор, садясь напротив. — Машину проверю. А вечером, может, в кино сходим? Там какой-то фильм новый, мне мужики на работе говорили.
— У меня сегодня бассейн.
— Какой бассейн?
— У метро. Я туда хожу. Три раза в неделю.
Он посмотрел на неё так, будто она сказала, что улетает на Луну.
— Ты? В бассейн?
— Я.
— Галь, ты же плавать не умеешь.
— Умею. Отец учил. Просто давно не плавала.
Он хмыкнул. Отпил кофе.
— Ну, сходи, раз хочется. А потом в кино.
— Потом я устаю.
— Ладно. Тогда завтра.
— Завтра у меня английский.
Виктор поставил кружку. Звякнуло, отбитая ручка ударилась о блюдце.
— Какой ещё английский, Галь? Тебе зачем английский?
— Хочу.
— Ты что, в Лондон собралась?
— Может, и собралась.
Он засмеялся. Громко, широко, показывая пломбы. Потом увидел её лицо и перестал.
— Ты серьёзно?
— Я ещё не знаю, Витя. Может быть. Когда-нибудь.
Он помолчал. Потом протянул руку через стол и накрыл её ладонь своей. Рука у него была тёплая, тяжёлая, с мозолью на указательном пальце от удочки.
— Галь. Давай всё как раньше. А? Давай я буду как раньше, и ты как раньше. Мне не надо Лондона. Мне надо, чтобы ты дома была. Чтобы ужин. Чтобы ты в девять спать, а я в девять телевизор. Помнишь, я говорил, что это доживание? Я ошибался. Это нормально. Это жизнь. Это наша жизнь.
Она смотрела на его руку на своей. На седые волоски на запястье. На ногти, обкусанные, как у школьника, он всегда грыз их, когда нервничал.
И вдруг вспомнила тот вечер. Компот, кружок на клеёнке, его брови, дёрнувшиеся вверх. И его слова. Ты уже постарела. А с ней я чувствую себя молодым.
Он тогда не про Снежану говорил. Он про себя говорил. Ему было страшно стареть. И он решил, что если рядом будет молодая, то и он будет молодым. А потом рядом с молодой случился криз, и та сказала: пенсионер с тонометром. И он снова испугался. И прибежал туда, где тонометр клали между свитерами.
Не к ней прибежал. К тонометру.
Галина осторожно вытащила руку из-под его ладони.
— Мне на работу, Витя.
— Сегодня суббота.
— Тогда в бассейн.
В раздевалке Зоя Павловна, уже в шапочке с цветочками, натягивала очки.
— Ты чего такая? — спросила она, глянув на Галину. — Будто не спала.
— Не спала.
— Что-то случилось?
Галина села на скамейку. Пахло хлоркой, яблочным шампунем, мокрыми полотенцами. Где-то за стеной шумела вода, кто-то смеялся.
— Муж вернулся.
— Тот, что к молодой ушёл?
— Тот.
— И что?
— Не знаю, Зоя Павловна. Не знаю, что.
Старушка сняла очки, положила их на колени. Посмотрела на Галину долго, внимательно. Глаза у неё были светлые, выцветшие, очень спокойные.
— А ты его пустила?
— Пустила. На диван.
— А зачем?
— Ему некуда.
— Детка. — Зоя Павловна покачала головой. — Ему некуда, это его забота. А тебе куда? Ты вот о чём подумай.
Она встала, надела очки и пошла к бассейну. На пороге обернулась:
— Я своего Колю тридцать восемь лет кормила, лечила, на руках носила. Он хороший был, не скажу плохого. А когда умер, я три года у окна сидела. И знаешь, о чём думала? Не о том, как мне без него плохо. А о том, что я ведь не знаю, какая я. Без него. Совсем не знаю. Мне шестьдесят семь было, а я не знала, люблю я жёлтый цвет или нет. Вот так-то.
Она ушла. Галина ещё долго сидела на мокрой скамейке и держала в руках купальник.
Жёлтый цвет. А она, Галина, какой любит?
Красный.
Она вспомнила это так ясно, что стало жарко щекам. Красный. Она любит красный. Всегда любила, с детства, когда мама купила ей красные сандалии на рынке, и она носила их до дыр. А потом какой-то человек сказал «тебе не по возрасту», и она поверила. Тридцать лет верила, что ей не по возрасту всё, что ей хочется.
Так кто же из них постарел первым?
Виктор прожил у неё на диване одиннадцать дней.
За эти дни он два раза съездил в гараж, один раз к матери в соседний район, четыре раза ужинал в одиннадцать вечера, потому что, как он говорил, «привык». Трижды забыл вечернюю таблетку. Каждый раз Галина замечала это по нетронутому блистеру на полке в ванной и молча клала таблетку на блюдце рядом с его кружкой.
На пятый день он предложил купить новый диван, потому что старый жёсткий. На седьмой спросил, не пора ли ей бросить «этот бассейн», потому что от неё пахнет хлоркой. На девятый сказал, что английский в её возрасте всё равно не выучить, «только деньги зря тратишь».
А на десятый вечер, когда Галина вышла в прихожую в красном шарфе, собираясь к Тамаре на день рождения, он оторвался от телевизора и сказал:
— Галь, ты опять в этом? Ну ты как светофор. Ну не по возрасту же.
Галина остановилась. Рука замерла на пуговице пальто.
Он сказал это лениво, привычно, не отрывая глаз от экрана. Как говорят «закрой форточку» или «передай соль». Не со зла. Просто так. Как тогда, шесть лет назад.
Она застегнула пуговицу. Поправила шарф, так, чтобы кисточки лежали на груди. Посмотрела на себя в зеркало в прихожей. На красное у лица. На влажные после бассейна волосы, подстриженные коротко, по-новому. На глаза, в которых что-то изменилось за эти два месяца, и она даже не могла сказать что.
— Мне по возрасту, Витя, — сказала она. — Мне по моему возрасту.
И ушла.
У Тамары было шумно. Пришли её девчонки из салона, соседка с мужем, бывший второй муж Тамары, с которым она почему-то дружила. Пили шампанское, пели под караоке, Тамара в золотом платье скакала по комнате и требовала, чтобы все танцевали.
Галина сидела на подлокотнике дивана с бокалом и смотрела на сестру.
— Ну, — крикнула Тамара, плюхаясь рядом. — Ну как твой блудный?
— Сидит. На диване.
— А ты что?
— Не знаю, Том.
Тамара подула на прядь рыжих волос, упавшую на лоб. Серьги-кольца качнулись.
— Галь. Скажи мне одну вещь. Только честно. Когда ты ему чемодан собирала, тебе было больно?
Галина подумала. Вспомнила: носки клубками, тонометр между свитерами, очки с поцарапанным стеклом. Отцовский ремень.
— Нет, — сказала она. — Не больно. Мне было… спокойно. Как будто я давно этот чемодан собирала. Просто не знала.
— А сейчас, когда он вернулся?
— Сейчас мне… — Галина поставила бокал на подоконник. — Мне тесно, Том. Как в старых туфлях. Вроде твои, вроде разношенные. А ноге тесно.
Тамара обняла её за плечи. От неё пахло шампанским и сладкими духами, кажется, жасмином.
— Ну так снимай туфли, дура. Ходи босиком.
Они засмеялись обе. Громко, до слёз, так, что бывший второй муж Тамары обернулся от караоке и покрутил пальцем у виска.
Домой Галина вернулась в первом часу. В квартире горел свет на кухне. Виктор сидел за столом в майке и тренировочных штанах, перед ним стояла тарелка с остатками ужина и кружка с отбитой ручкой. Он ждал её.
— Ты где была так долго?
— У Тамары. Я говорила.
— До часу ночи?
— До часу ночи.
Он смотрел на неё снизу вверх, и в этом взгляде было что-то обиженное, детское. Будто она оставила его одного в пустой квартире на неделю, а не на пять часов.
— Я тебе звонил.
— Я не слышала. Там музыка.
— Я волновался, Галь. Я тебе ужин разогрел. Вот. Котлеты. Я сам жарил.
На тарелке лежали две котлеты, тёмные, с подгоревшей коркой. Рядом стоял стакан. С голубой каймой. Он нашёл его за гречкой.
В стакане был компот. Вишнёвый.
— Где ты вишню взял?
— В магазине. Замороженную. Хотел как тогда сделать. Помнишь, в тот вечер? Ты варила. Я его даже не допил тогда. Дурак был. Хотел, чтобы всё заново, Галь. Чтобы с того места.
Галина подошла к столу. Посмотрела на стакан. Вишнёвая капля ползла по стеклу вниз, к клеёнке в мелкий лимон.
Капля доползла. Растеклась тёмным кружком.
Она стояла и смотрела на этот кружок. Точно такой же. На том же месте. И её рука сама потянулась к раковине, к тряпке, чтобы намочить, отжать, вытереть. Так, как вытирала тогда. Как вытирала всегда, тридцать один год подряд.
Рука остановилась в воздухе.
Галина опустила её. И не стала вытирать.
— Витя, — сказала она. — С того места не получится.
— Почему?
— Потому что я с того места ушла.
Он долго молчал. Сидел, глядя на кружок от компота. Потом поднял голову.
— Ты меня выгоняешь?
— Нет. Я тебе говорю, как есть.
— Галь, ну куда я пойду? К матери? Ей восемьдесят два, у неё однушка. Снимать? Я же всё в машину вложил, денег нет почти.
— Твоя половина с вклада лежит на твоей карте. Я перевела в понедельник. Ты не смотрел?
Виктор достал телефон, потыкал в экран. Нахмурился. Поднёс к глазам, потом отодвинул, потом стал искать очки. Очки лежали на холодильнике, где он их оставил утром. Она подала ему. Он надел, посмотрел.
— Перевела, — сказал он глухо.
— На аренду хватит. На полгода, если скромно. А там у тебя зарплата.
— Ты всё посчитала.
— Я бухгалтер, Витя.
Он снял очки, положил их на стол рядом со стаканом. Потёр лицо ладонями. Долго тёр, как тогда мыл руки, слишком долго.
— А если я не хочу снимать? Если я хочу здесь? С тобой? Ты думаешь, я из-за тонометра вернулся? Из-за того, что ты мне таблетки на блюдце кладёшь? Да, Галь, и из-за этого тоже. Но не только. Мне без тебя плохо. Понимаешь? Плохо мне. Я там у неё ни одного вечера спокойно не сидел. Музыка, клиенты, протеиновые коктейли, ей всё время надо куда-то бежать. Я за ней бегал, бегал. Как дурак, в этом костюме, в кроссовках за двенадцать тысяч. Думал, сейчас догоню, и мне тоже тридцать. А мне пятьдесят пять, Галь. И мне так хотелось просто прийти домой. Где кран капает. Где ты в девять спать.
— Кран больше не капает.
— Что?
— Я его починила. Помнишь, по телефону говорила.
Он посмотрел на кран. Потом на неё.
— И ты в девять больше не спишь, — сказал он медленно.
— Не сплю.
— А когда?
— Когда захочу.
Виктор встал. Подошёл к окну. За окном горели фонари во дворе, светились окна соседнего дома, где-то на девятом этаже кто-то курил на балконе, огонёк сигареты то вспыхивал, то тускнел.
— Я ведь тогда сказал, что ты постарела, — проговорил он, не оборачиваясь. — Помнишь? За ужином.
— Помню.
— Я неправду сказал. Ты не постарела. Это я. Я на тебя смотрел и видел, что мне пятьдесят пять, что спина болит, что давление, что на пенсию скоро. И я злился. Не на тебя. На себя. А сказал тебе.
Галина подошла и встала рядом. Огонёк на девятом этаже погас.
— Я знаю, Витя.
— Знаешь?
— Поняла. Не сразу. Недавно.
— И всё равно?
— И всё равно.
Он повернулся к ней. Близко, она видела каждую морщинку у его глаз, седую щетину на подбородке, маленький шрам на левой брови от удочки, зацепившей крючком на Волге в девяносто втором.
— А если я исправлюсь? По-настоящему. Если я тоже в бассейн пойду. Английский этот. Шарф твой красный буду любить. Можно?
Галина помолчала.
И это было самое трудное молчание за все эти месяцы. Потому что ей хотелось сказать «да». Вот прямо сейчас, в эту секунду, хотелось. Пустить, простить, налить чаю, положить таблетку на блюдце. Вытереть кружок с клеёнки. Тридцать один год говорил ей этот голос «да». Голос был внутри, тёплый, привычный, как старый халат.
А другой голос, новый, тихий, говорил: подожди.
— Не знаю, Витя, — сказала она наконец. — Честно, не знаю. Может быть, когда-нибудь. Но не так. Не на диване. Не потому, что тебе некуда.
— А как?
— Не знаю. Сначала тебе надо пожить одному. Понять, какой ты. Без меня и без неё. А мне тоже. Понять, какая я.
Виктор смотрел на неё долго. Потом кивнул. Медленно, будто голова была тяжёлая.
— Ладно. Я понял.
Утром она проснулась в семь. Вышла на кухню.
На столе было чисто. Тарелка с котлетами вымыта, стакан с голубой каймой стоял на сушилке. Кружок от компота на клеёнке остался, бледный, розоватый, он так и не вытер его. Или вытер плохо.
В прихожей стоял коричневый чемодан, стянутый посередине отцовским ремнём.
Виктор был в комнате. Складывал плед с дивана. Неумело, углом к углу, получилось криво. Он развернул и сложил снова.
— Я сам собрал, — сказал он, не глядя на неё. — Сам. Всё сам.
— Носки положил?
— Положил. В боковой карман.
— Тонометр?
— Между свитерами. Синим и бордовым.
— Таблетки?
Он полез в карман куртки, вытащил блистер, показал.
— Вот. При себе.
— Хорошо.
Он положил плед на спинку дивана. Подошёл к ней. Постоял. Потом осторожно, будто боясь обжечься, взял её руку и поцеловал. В ладонь. Как в восемьдесят восьмом у подъезда, после танцев, когда наступил ей на ногу два раза.
— Я квартиру снял. Вчера ещё, пока ты у Тамары была. На Садовой. Однушка, третий этаж, без лифта. Хозяйка бабушка, сказала, чтобы я кошку её кормил, пока она у дочери в Твери.
— У тебя же аллергия на кошек.
— Таблетки куплю, — он улыбнулся криво. — Справлюсь как-нибудь. Сам.
Он вышел в прихожую, обулся. Взял чемодан за ручку. Ручка была потёртая, кожа на ней облезла до ткани.
— Галь. Можно я тебе позвоню? Как-нибудь. Не сразу.
— Позвони.
— А если в кино позову?
— Позови.
— Пойдёшь?
— Не знаю, Витя. Позови, тогда и узнаем.
Дверь закрылась за ним тихо. Без хлопка. Галина слушала, как гудит лифт, как хлопает дверь подъезда, как во дворе заводится серая машина.
На этот раз она подошла к окну.
Виктор стоял у машины и ставил чемодан в багажник. Поднял его, охнул, взялся за спину. Постоял. Потом всё-таки поставил, закрыл багажник. Посмотрел наверх, на её окно. Она не отошла от стекла. Он поднял руку, помахал. Неловко, коротко, как машут человеку на перроне, который остаётся.
Она помахала в ответ.
Машина выехала со двора и свернула за угол, за аптеку.
В субботу Галина поехала на рынок у метро. Не за картошкой, не за мясом. Прошла мимо мясных рядов, мимо овощей, мимо тётки с соленьями, которая каждый раз кричала ей «Девушка, огурчики хрустящие!». Дошла до дальнего угла, где под навесом продавали рассаду.
Там пахло мокрой землёй, зеленью, чем-то горьковатым, помидорной ботвой. Пальцы сразу вспомнили этот запах, хотя она ни разу не сажала рассаду сама.
— Помидоры есть? — спросила она у продавца, пожилого мужчины в соломенной шляпе.
— Есть. Вам какие? Черри, бычье сердце, дамские пальчики?
— Не знаю. А какие проще?
— Проще черри. На балконе хорошо пойдут. Вы первый раз сажаете?
— Первый.
— Ну, тогда черри. И поливайте каждый вечер. И разговаривайте с ними, — он подмигнул. — Им внимание нужно.
Она засмеялась. Купила шесть кустов черри и два бычьего сердца, на пробу. Мешок земли. Пакет удобрения, который посоветовал продавец.
Везла всё это домой на автобусе, с пересадкой, и пакеты оттягивали руки, и земля сыпалась сквозь дырку в мешке ей на кроссовки. Новые, белые, купленные с Тамарой. Галина смотрела на землю на белом и не отряхивала.
Дома она вынесла все ящики на середину балкона. Выгребла старую, высохшую землю в мусорный пакет. Насыпала новую, влажную, чёрную. Пальцы погружались в неё, она была прохладная, рыхлая, пахла так, как пахло на даче у мамы в детстве, когда они вместе копали грядки под морковку.
Кусты рассады она сажала медленно, по одному. Ямка, корни, земля, примять. Ямка, корни, земля, примять. На третьем кусте сломался стебель, и она расстроилась так, будто разбила любимую чашку. Но остальные сели хорошо.
Когда закончила, солнце уже ушло за соседний дом, и балкон лежал в тёплой оранжевой тени. Внизу во дворе кричали дети, хлопал мяч о стену гаража, кто-то звал кого-то ужинать.
Галина взяла из угла пластиковую бутылку с дырочками в крышке. Набрала воды на кухне. Вернулась.
Поливала медленно, по кругу, каждый куст. Вода стекала в землю, темнела, впитывалась. Листья вздрагивали под каплями.
Красный шарф висел на перилах. Она сняла его, когда начала копать, чтобы не испачкать. Кисточки шевелились на ветру.
— Ну, — сказала Галина рассаде, ставя бутылку на пол. — Растите. Посмотрим, кто из нас кого переживёт.
Она вытерла руки о старые джинсы, оставив на них две тёмные полосы. Постояла. Посмотрела на свои ладони: земля в морщинках, под ногтями чёрно, на большом пальце до сих пор не зажил сорванный ноготь, тот, с крана.
Пятьдесят два года. Руки обыкновенные.
Телефон на подоконнике коротко звякнул. Галина посмотрела на экран.
«Галь. Кошка у хозяйки рыжая. Зовут Муська. Я чихаю, но кормлю. В кино в четверг хороший фильм. Не отвечай, если не хочешь».
Она прочитала. Положила телефон обратно экраном вниз.
Взяла с перил красный шарф, повязала его на шею. Кисточки легли на грудь.
И пошла на кухню ставить чайник. Только для себя. Одну кружку.
— Ты думал, я буду терпеть золовку в моей одежде и свекровь на моей кухне? Ошибаешься дорогой.