Перед отъездом мужнина сестра попросила ключи, чтобы поливать орхидеи. В поезде Вера вспомнила про камеру на холодильнике и открыла приложение. Цветы в кадре так и не появились.
Жанна позвонила в тот момент, когда я заворачивала в газету банку с вишнёвым вареньем для отца. Газета рвалась на сгибах, а банка была липкой снаружи, потому что крышку я закручивала горячими руками.
— Верунь, вы же завтра уезжаете? — голос у золовки был бодрый, с тем лёгким нажимом, который появлялся у неё, когда ей что-то было нужно. — Слушай, я подумала. Цветы же у тебя пропадут. Орхидеи эти твои. Давай я буду заезжать, поливать.
Я поставила банку на табурет. Газета так и осталась висеть с одного бока, как недошитый подол.
— Жанн, они неделю спокойно проживут. Я их в поддон поставлю.
— Ой, ну что ты. Неделя для орхидеи это вечность. Мне не трудно, я всё равно мимо езжу.
Мимо она не ездила. Жанна жила на другом конце города, в съёмной двушке за кольцевой, и за шесть лет нашего брака приезжала к нам ровно на дни рождения Глеба. Всегда с тортом из ближайшего магазина и всегда уходила раньше, чем я успевала убрать со стола. Про мои орхидеи она однажды сказала, что они похожи на искусственные. Сказала не со зла. Просто сказала.
— Я подумаю, — ответила я.
— Да что тут думать. Глеб, скажи ей!
Значит, Глеб стоял рядом с ней. Нет, не рядом. Глеб был в соседней комнате, я слышала, как он щёлкает замками чемодана. Просто Жанна знала, что брат её услышит через громкую связь, потому что я всегда держу телефон на столе, когда руки заняты.
Он вошёл на кухню, вытирая ладони о джинсы. Рост сто восемьдесят шесть, сутулится так, будто всю жизнь проходил под низкой притолокой. На подбородке маленький белый шрам от велосипеда, который он получил в восемь лет и про который любил рассказывать на застольях.
— Вер, ну дай ей ключ. Чего тебе.
Сказал легко. Слишком легко, будто это было решено заранее, а меня просто ставили в известность. Я тогда не придала этому значения. Посмотрела на мужа, на его руки, которые он всё никак не мог перестать вытирать, и сняла с крючка в прихожей запасную связку. На ней болтался розовый помпон, который я купила когда-то в переходе за сто рублей, чтобы ключ не терялся в сумке.
— Пусть завтра утром заедет, до поезда, — сказала я.
— Не, завтра у неё работа. Я сегодня вечером закину ей, — Глеб забрал связку и сунул в карман куртки. Помпон торчал наружу, как маленький розовый язык.
Я вернулась к банке. Дозаворачивала. Положила в сумку между свитерами, чтобы не разбилась.
А вечером, когда Глеб уехал отвозить ключ, я долго стояла у подоконника. Орхидей было пять. Четыре белые, одна сиреневая, самая капризная, которую мне подарила коллега, когда я уходила из бухгалтерии на удалёнку. Сиреневая третий год не цвела. Месяц назад на ней наконец появился бутон, плотный, зелёный, размером с ноготь мизинца. Я трогала его каждое утро пальцем, проверяла, не засох ли.
— Только не залей её, — сказала я Жанне вслух, хотя её здесь не было. И сама над собой усмехнулась.
Глеб вернулся через три часа. Дорога до сестры занимала сорок минут в одну сторону.
— Пробки, — сказал он с порога.
Я не спросила, какие пробки в девять вечера в среду. Он ушёл в душ, а я легла и смотрела, как по потолку ползёт свет от фар с улицы. Полоса, ещё полоса. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда.
Поезд до Казани шёл четырнадцать часов. Мы взяли купе, нижние полки, и до самого Владимира Глеб смотрел в окно с таким видом, будто считал столбы. Я разложила на столике варёные яйца, огурцы, соль в спичечном коробке. Привычка от мамы. Она всегда брала соль в коробке и всегда говорила, что в поезде без этого нельзя.
— Ты чего такой? — спросила я.
— Какой?
— Молчишь.
— Устал. Неделя тяжёлая была.
Я почистила ему яйцо. Он съел, не глядя, и снова отвернулся к стеклу. На стекле от его дыхания появлялось и исчезало мутное пятно.
Ночью я проснулась от того, что поезд стоял. Тихо, только кто-то в соседнем купе храпел с присвистом. Пахло железом, курицей из чьего-то пакета и чужим одеколоном из коридора. Я лежала и думала о бутоне на сиреневой орхидее. Потом о том, закрыла ли форточку на кухне. Потом о том, что на кухне, на верхней полке над холодильником, стоит камера.
Я даже села на полке.
Камеру мы поставили в апреле, когда нас залили соседи сверху. Вода шла по стене за холодильником двое суток, пока мы были на даче, и вздувшиеся обои потом пришлось сдирать вместе со шпаклёвкой. Глеб тогда купил маленькую белую камеру с датчиком движения и звуком, прикрутил её так, чтобы видно было кухню и кусок прихожей, и настроил приложение на мой телефон. Сказал: «Будешь у нас главная по наблюдению». Первую неделю я заглядывала туда каждый день. Потом раз в неделю. Потом забыла совсем.
Телефон лежал под подушкой. Я нашла приложение в папке, куда сваливала всё ненужное. Значок с синим глазом. Внутри было пусто: ни одного уведомления. Значит, никто пока не приходил. Квартира стояла тихая, в полутьме, только светился зелёный огонёк роутера на холодильнике.
Я включила уведомления о движении. Зачем, я и сама не знала. Нутром почуяла, что надо.
Глеб спал на соседней полке, лицом к стене. Плечо под простынёй поднималось ровно.
У отца в Казани было тесно и шумно. Ему исполнялось семьдесят, и на выходные съезжались все: мой брат с женой и двумя дочками, тётя Фаина из Набережных Челнов, папины бывшие коллеги с завода. Квартира пахла пирогами с калиной, которые пекла жена брата, и папиным табаком, хотя он клялся, что бросил ещё весной.
В первый вечер я про камеру не вспоминала. Мы резали салаты, спорили, сколько класть майонеза, папа показывал Глебу свою новую удочку. Глеб кивал, щупал катушку, но я видела, что он то и дело достаёт телефон и смотрит на экран, хмурится и убирает обратно.
— Работа? — спросила я, когда мы столкнулись в коридоре.
— Ага. Отчёт горит.
Он работал инженером в проектном бюро. Отчёты у него горели раз в квартал, и никогда в выходные.
Телефон в кармане моего халата дрогнул в двадцать три сорок. Мы уже лежали на раскладном диване в папиной комнате, Глеб отвернулся и, кажется, спал. На экране висело уведомление: «Движение. Прихожая».
Я открыла запись под одеялом, убавив яркость до самого минимума.
Дверь открылась. Сначала в кадр въехала большая клетчатая сумка, такая, с какими раньше ездили на рынок. Потом Жанна, в своей красной толстовке, которую она носила, сколько я её знала. Короткая тёмная стрижка, чёлка на один глаз, на левом ухе три серёжки-гвоздика подряд. Она поставила сумку, выпрямилась и обернулась к двери.
— Заходи давай. Не разувайся пока, там пол холодный.
В прихожую вошёл мальчик. Тимур, её сын. Ему было десять, я помнила, потому что в прошлом году мы дарили ему конструктор на день рождения и Жанна потом сказала, что он такой уже не собирает. У Тимура за спиной висел школьный рюкзак, а в руках он держал подушку в синей наволочке.
— Это тёти Веры квартира? — спросил он.
— Это дяди Глеба квартира, — сказала Жанна. — Иди на кухню, я чайник поставлю.
Я перестала дышать. Сама не заметила, как перестала. Потом в груди что-то кольнуло, и я выдохнула в подушку.
На записи Жанна прошла на кухню, щёлкнула выключателем. Камера на секунду ослепла от света, потом картинка выровнялась. Золовка налила воду в мой чайник, поставила его на подставку и встала у подоконника. Прямо перед моими орхидеями. Постояла. Потрогала пальцем один горшок, как будто проверяла землю.
И отошла.
— Мам, а мы долго тут будем? — Тимур сидел за столом и болтал ногой.
— Не знаю, зай. Пока не знаю.
— А тётя Вера знает, что мы тут?
Жанна не ответила. Достала из шкафа две кружки. Одна из них была моя, белая, с отбитой ручкой. Я пила из неё каждое утро и не давала Глебу выбросить, потому что это была последняя кружка из маминого сервиза.
Запись кончилась. Камера отключалась, если долго не было движения в прихожей.
Я лежала и смотрела в темноту. Рядом сопел Глеб. Ровно, слишком ровно. Я знала, как он дышит, когда спит по-настоящему, у него на выдохе всегда чуть свистит в носу.
Сейчас не свистело.
— Глеб, — позвала я тихо.
Он не шевельнулся.
Я положила телефон экраном вниз на пол у дивана и до утра слушала, как в соседней комнате тикают папины настенные часы. Те самые, с кукушкой, которая давно не выскакивала, но механизм внутри всё ещё работал.
Утром папе исполнилось семьдесят. Мы вручали подарки, пели, брат налил коньяку в маленькие рюмки, которые папа держал для особых случаев. Я улыбалась, обнимала отца, говорила тост про то, что он у нас самый крепкий. А в кармане лежал телефон, и я чувствовала его вес, как будто туда положили камень.
Глеб весь день был неестественно весёлым. Играл с племянницами в прятки, таскал стулья от соседей, вызвался чистить картошку на всю ораву. Он никогда не вызывался чистить картошку.
В обед я вышла на балкон. Будто проветриться. Открыла приложение и включила прямую трансляцию.
На кухне было светло. За столом сидел Тимур и делал уроки, высунув кончик языка. Жанна стояла у плиты и что-то мешала в моей кастрюле, той, эмалированной, с подсолнухами на боку. Я узнала запах ещё до того, как поняла: это был мой суп. Борщ, который я сварила перед отъездом и заморозила в контейнерах, чтобы по возвращении не стоять у плиты. Нет, запаха через телефон не было. Просто я знала этот контейнер, видела его на столе, пустой, с отогнутой крышкой.
Звук был хороший. Я слышала, как шкворчит что-то на сковородке.
— Мам, а почему дядя Глеб не сказал тёте Вере? — спросил Тимур, не поднимая головы от тетради.
— С чего ты взял, что не сказал?
— Ты сама вчера говорила по телефону. «Только Вере не говори».
Жанна выключила конфорку. Стояла спиной к камере, и я видела, как у неё поднялись плечи и опустились.
— Решай пример, — сказала она. — Там у тебя ошибка во втором столбике.
Я выключила трансляцию. Внизу во дворе мальчишки гоняли мяч об стенку гаража, и каждый удар отдавался мне в висок. Пахло мокрой листвой и чьим-то шашлыком с соседнего балкона.
Что я должна была сделать? Позвонить ей? Позвонить и сказать: я вижу тебя, я вижу, как ты ешь мой борщ из моей кастрюли и наливаешь чай в мамину кружку? Звучало как бред подозрительной тётки, которая следит за родственниками. А я и была эта тётка. Стояла на балконе и следила.
Дверь за спиной скрипнула. Вышел Глеб, с сигаретой, которую стрельнул у брата. Он курил только по праздникам.
— Ты чего тут? — спросил он.
— Дышу.
— Там торт сейчас понесут.
— Иду.
Он щёлкнул зажигалкой, затянулся и закашлялся. Я посмотрела на шрам у него на подбородке, белый, похожий на маленькую запятую. Сколько раз я трогала этот шрам пальцем, когда мы лежали по утрам и никуда не торопились.
— Глеб, Жанна полила цветы?
Он не сразу ответил. Выпустил дым в сторону.
— Наверное. Я не спрашивал.
— Спроси.
— Вер, ну что ты прицепилась к этим цветам. Польёт. Она же обещала.
Он бросил сигарету в банку из-под кофе, которая стояла у папы на балконе вместо пепельницы, и ушёл в комнату. Я осталась. Стояла и смотрела на банку, на окурок, который ещё дымился тонкой ниткой.
Не спрашивал. Он не спрашивал.
Со свекровью мы никогда не ссорились. Тамара Ильинична была женщиной вежливой, носила очки в тонкой золотой оправе и говорила со всеми одинаково ласково, растягивая гласные. На нашей свадьбе она подняла бокал и сказала: «Ну, Верочка, теперь ты наша». Я тогда растрогалась.
А через полчаса, у гардероба, я услышала, как Жанна говорит подруге: «Мама думала, он на Ленке женится. Ленка своя была, со двора. А эта откуда-то из Казани».
Эта. Я тогда ничего не сказала. Улыбнулась, забрала пальто и пошла танцевать с Глебом под какую-то медленную песню, которую ставил диджей. Мне было тридцать два, я давно не верила, что золовки обязаны любить невесток. Просто запомнила.
Потом было много мелких моментов. Новый год у свекрови, где мне поставили тарелку с краю, у двери на кухню, потому что «тебе удобнее будет подносить». Фотография на холодильнике у Тамары Ильиничны, где Глеб, Жанна и Тимур, а я обрезана по плечо. День рождения Глеба, на который Жанна принесла ему свитер и сказала: «Наконец-то в нормальном походишь, а то она тебе одни серые покупает».
Каждое из этого по отдельности было мелочью. Я так себе и говорила: мелочь, ерунда, не обижайся. Глеб тоже говорил: «Да они такие, не обращай внимания». И я не обращала. Шесть лет не обращала, складывала куда-то внутрь, как складывают в дальний ящик квитанции, которые жалко выбросить.
Теперь, сидя на папином балконе, я вытаскивала эти квитанции одну за другой.
Вечером, когда гости разошлись и папа уснул в кресле перед телевизором, я позвонила Жанне сама. Ушла в ванную, включила воду.
— О, Вер, привет, — голос у неё был сонный. — Как там именинник?
— Нормально. Хорошо отметили. Ты как? Цветы как?
— Да всё отлично, полила вчера. Сиреневая твоя стоит, не переживай.
— А бутон?
— Какой бутон?
— На сиреневой. Там бутон был.
Пауза. Я слышала, как на заднем плане бубнит мультик. Тот самый, про говорящих щенков, который Тимур смотрел, когда ему было пять. Значит, она не дома. Значит, у меня, на моём диване, а Тимур рядом с планшетом.
— А, ну есть там что-то зелёное, да. Всё нормально, Вер. Я сейчас дома уже, легла. Устала как собака.
— Дома?
— Ну да. А где мне ещё быть.
Я выключила воду. Тишина в ванной стала такой плотной, что я услышала, как капает с крана. Кап. Кап.
— Ладно, — сказала я. — Спи.
— Ты чего такая?
— Какая?
— Странная.
— Устала тоже. Пока.
Я положила трубку и села на край ванны. Эмаль была холодная, и холод медленно шёл через тонкую ткань халата.
А потом я сделала то, что потом себе долго не могла объяснить. Я решила промолчать. Подумала: ну хорошо, у неё что-то случилось. Ну пожила пару ночей. Ну врёт, потому что стыдно. Вернусь, поговорю спокойно. Не буду портить папе праздник, не буду устраивать скандал по телефону через восемьсот километров. Глеб, наверное, просто не знал, как мне сказать. Он вообще не умел говорить неприятное, всегда тянул до последнего.
Мне даже стало легче. Как будто я разрешила себе выдохнуть.
Я вернулась в комнату. Глеб сидел на разложенном диване и смотрел в телефон. Увидел меня и погасил экран.
— Глеб, если у Жанны что-то случилось, ты мне скажешь? — спросила я, садясь рядом.
Он посмотрел на меня долго. Потом взял мою руку, погладил большим пальцем костяшки.
— У неё с Арсением проблемы. Она, может, пару ночей у нас перекантуется. Ты же не против?
Вот. Сказал. Я почувствовала, как отпускает шею, которую весь день держала, будто деревянную.
— Не против. Почему ты сразу не сказал?
— Не хотел тебя грузить перед поездкой. У отца юбилей, ты так готовилась.
Это было похоже на правду. Это было даже похоже на заботу. Я положила голову ему на плечо, и мы так сидели, пока за стенкой не забормотал во сне папа.
Пару ночей, повторила я про себя. Ну и пусть.
Я тогда ещё не знала, сколько ночей она там провела на самом деле.
Уведомление пришло в четверг, на пятый день нашего отъезда, когда мы с тётей Фаиной лепили пельмени. Тётя Фаина лепила быстро, по-заводски, а у меня края всё время расходились, и она ворчала: «Тесто толще раскатывай, городская».
Телефон дрогнул на подоконнике. «Движение. Прихожая». И сразу ещё раз. И ещё.
Я вытерла руки о фартук, сказала, что сейчас вернусь, и ушла в туалет. Единственное место в папиной квартире, где можно было закрыться.
На записи в прихожей стояли трое. Жанна, Тимур и Тамара Ильинична, в своём бежевом пальто с меховым воротником, с сумкой-тележкой на колёсиках. Свекровь сняла очки, протёрла их краем шарфа и надела обратно. Огляделась по прихожей.
— Ну хоть ремонт нормальный сделали, — сказала она. — Обои только мрачные.
Обои выбирала я. Тёмно-зелёные, с тонкой золотой полоской.
— Мам, проходи, разувайся, — Жанна забрала у неё тележку. — Тимур, помоги бабушке.
Они прошли на кухню. Тамара Ильинична села на мой стул у окна, тот, на котором я всегда пила утренний кофе, потому что оттуда видно было кусок неба над соседней пятиэтажкой. Поставила на стол банку с какими-то соленьями.
— Глеб звонил? — спросила свекровь.
— Утром звонил. Вечером ещё наберёт, когда она уснёт.
Она. Я впилась ногтями в ладонь.
— И что он говорит? Сколько вам тут можно жить?
— Говорит, сколько надо. Говорит, разберётся.
— Разберётся он, — Тамара Ильинична поправила очки. — Ты, Жанночка, главное, ей ничего не рассказывай. Она чужая, неизвестно, что выкинет. Вызовет участкового, выставит тебя с ребёнком на лестницу. Знаю я таких. Глеб правильно сделал, что не сказал. Сначала обживитесь, а потом уже никуда не денется.
Жанна молчала. Стояла у раковины, спиной к матери, и тёрла губкой мою кружку с отбитой ручкой. Тёрла и тёрла, хотя кружка давно была чистой.
— Мам, она не такая, — сказала она вдруг.
— А какая? Шесть лет в семье, а я про неё ничего не знаю. Ни разу не позвонила просто так.
— Ты ей тоже не звонила.
— Я старше, мне не положено первой.
Тимур в углу кадра крутил в руках что-то розовое. Я присмотрелась. Помпон. Мой розовый помпон со связки ключей, который он, видимо, отцепил и теперь подбрасывал на ладони, как мячик.
Я сидела на закрытой крышке унитаза в папиной квартире, где пахло хлоркой и папиным мылом с дёгтем, и смотрела, как моя свекровь в моей кухне объясняет моей золовке, как жить в моей квартире так, чтобы меня оттуда не стало слышно.
И ведь не она меня поразила. Тамара Ильинична всегда была такой, вежливо-ласковой снаружи и железной внутри. Не Жанна. Жанна, надо признать, даже попробовала меня защитить, хотя бы на два слова.
Глеб правильно сделал, что не сказал.
Сначала обживитесь.
Пару ночей.
В дверь туалета постучали.
— Вера, ты там живая? — это была тётя Фаина. — Пельмени без тебя слипнутся.
— Сейчас, тёть Фай.
Я открыла билеты в приложении. Ближайший поезд на Москву уходил в двадцать два десять. Я купила одно место. Верхнее, других не было.
Глебу я сказала, что меня срочно вызывают по работе, что у клиента горит квартальная отчётность и надо сидеть с документами, а ноутбук с базой остался дома. Это было наполовину правдой: у меня действительно был клиент, у которого всё вечно горело. Он не мог проверить.
— Я с тобой поеду, — сказал Глеб.
— Не надо. Побудь с папой. Он обидится, если мы оба уедем. У вас рыбалка в воскресенье.
— Вер.
— Что?
Он смотрел на меня и тёр шрам на подбородке. Я знала эту его привычку. Он делал так, когда врал, но ещё не решил, во что именно.
— Ничего. Позвони, как доедешь.
— Позвоню.
Папа обнял меня в прихожей так, что хрустнула спина. Пахло от него табаком и пирогом.
— Ты, дочка, если что, сюда возвращайся, — сказал он мне в ухо, тихо, чтобы никто не слышал. — Тут всегда место есть.
Я отстранилась и посмотрела на него. Папа ничего не знал. Не мог знать. Но глаза у него были такие, будто он понял всё сам, по моему лицу, по тому, как я весь день резала хлеб слишком тонко, почти прозрачно, как мама в голодные годы.
— Пап, ну ты чего, — сказала я. — Всё нормально.
Он кивнул и отпустил.
В поезде я не спала. Лежала на верхней полке, на расстоянии вытянутой руки от потолка, и смотрела в приложение. Ночью на кухне было темно. В час ночи кто-то вышел попить воды, и камера включилась. Тимур в пижаме с динозаврами стоял у раковины и пил прямо из-под крана, а потом остановился у подоконника. Долго смотрел на орхидеи. Потрогал пальцем сиреневую.
На том месте, где был бутон.
Я увеличила картинку. Пиксели расплылись, и я ничего не разглядела.
В пять утра поезд встал под Владимиром. Сосед снизу, грузный мужчина в тельняшке, заворочался и уронил на пол телефон. В коридоре звякнули стаканы в подстаканниках, проводница несла кому-то чай. Пахло угольной пылью из тамбура и растворимым кофе.
Я репетировала. Что скажу, когда войду. «Жанна, я всё видела». Нет. «Собирай вещи». Нет, там ребёнок, нельзя при ребёнке. «Нам надо поговорить». Как в плохом сериале. Каждая фраза в голове звучала то ли жалко, то ли зло. Я не хотела быть ни жалкой, ни злой. А какой я хотела быть, я не знала.
На Казанский вокзал поезд пришёл в начале двенадцатого. Я взяла такси, хотя всегда ездила на метро, и всю дорогу смотрела в окно на мокрые деревья вдоль Садового. Таксист слушал радио с шансоном и барабанил пальцами по рулю в такт.
У подъезда я постояла минуту. Сумка с вещами оттягивала плечо. Банка из-под варенья, пустая, звякала внутри о пряжку ремня.
Ключ я вставила в замок аккуратно, без звука. Не знаю зачем. Это была моя дверь.
В прихожей пахло чужим. Жареным луком, детским шампунем с запахом жвачки и духами, которые я не носила. Сладкими, ванильными. На полу стояли маленькие кроссовки с розовыми шнурками, видимо, Тимур донашивал за кем-то. Рядом клетчатая сумка, наполовину распакованная. Из неё торчал рукав красной толстовки.
На кухне что-то упало и покатилось. Ложка, наверное.
— Тимур, я сказала, не трогай, — голос Жанны. — Это тёти Верина.
Я вошла.
Они сидели за столом. Жанна в растянутой серой футболке, с мокрыми волосами, видимо, только из душа. Тимур напротив, перед тарелкой с макаронами. Между ними, посреди стола, стоял горшок с сиреневой орхидеей.
На ней был цветок. Один. Раскрытый, бледно-сиреневый, с тёмной серединкой и тонкими жилками, как у крыла бабочки.
Жанна увидела меня и встала. Стул проскрежетал по плитке. Она так и стояла, держась одной рукой за спинку, а другой зачем-то за край футболки. Лицо у неё стало белым, потом пошло красными пятнами по шее, начиная от ключиц.
— Вера, — сказала она.
— Привет, Тимур, — сказала я.
Мальчик посмотрел на мать, потом на меня. Потом очень серьёзно сказал:
— Здравствуйте. Мы вашу орхидею на стол поставили, потому что она расцвела. Мама сказала, что вы обрадуетесь.
Я поставила сумку на пол. Ноги вдруг стали ватные, и я села на ближайший стул. На свой, у окна. Нагретый чьей-то спиной.
— Тимур, иди в комнату, — сказала Жанна. — Мультики посмотри.
— Я макароны не доел.
— Потом доешь.
Он ушёл, оглядываясь. Из комнаты почти сразу заиграла та самая песенка про щенков.
Мы молчали. Жанна села обратно, напротив меня. Между нами стояла орхидея. Я смотрела на цветок, а Жанна смотрела на свои руки.
— Ты как узнала? — спросила она наконец.
Я кивнула наверх, на полку над холодильником. Жанна подняла голову и увидела белый пластиковый глазок с зелёной точкой.
Она не охнула. Не всплеснула руками. Просто закрыла лицо ладонями и так сидела, долго. Плечи у неё не тряслись. Она просто сидела, и из-под пальцев было видно только кончик носа и подбородок.
— Ну конечно, — сказала она глухо, в ладони. — Ну конечно, камера. Господи.
— С первого вечера, — сказала я. — Как вы с сумкой пришли.
Она отняла руки от лица. Глаза сухие, красные по краям, как будто она не спала много ночей.
— И ты ничего не сказала?
— А ты бы сказала?
Жанна усмехнулась, криво, одним углом рта.
— Я хотела.
— Что?
— Я хотела тебе сказать. С самого начала. Я Глебу говорила: давай я Вере позвоню, сама попрошу. Объясню всё. А он сказал, что ты не пустишь.
Я ждала, что она продолжит. Она взяла со стола мою кружку с отбитой ручкой, повертела. Поставила.
— Он сказал, что ты чужих в квартиру не пускаешь. Что ты даже маму на ночь не оставляешь. Что если я позвоню, ты придумаешь, почему нельзя, а потом будет только хуже. Что лучше через цветы. Мол, зайдёшь, поживёшь, а потом я ей скажу, когда уже всё уляжется.
— Маму на ночь не оставляю, — повторила я. — Тамара Ильинична у нас ни разу ночевать не просилась.
— Знаю.
— За шесть лет ни разу.
— Знаю, Вер.
За окном просигналила машина. Длинно, нетерпеливо. Я вздрогнула, хотя до этого сидела как каменная.
— Что у тебя случилось? — спросила я.
И Жанна рассказала. Не сразу, с паузами, отворачиваясь к окну. Арсений, её муж, два года назад начал брать кредиты. Сначала на машину, потом на ремонт этой машины, потом на какое-то дело с приятелем, которое так и не началось. Жанна узнала, когда пришло письмо из банка, а потом ещё одно, из другого. Деньги на аренду, которые она откладывала со своей зарплаты, он тоже взял, сказал, что вернёт через неделю. Хозяйка квартиры ждала два месяца. На третий сменила замок.
— Я пришла с работы, а ключ не подходит, — сказала Жанна. — Тимур рядом стоит с рюкзаком. Соседка вынесла наши вещи в этой сумке, — она кивнула в сторону прихожей. — Всё, что влезло. Остальное хозяйка сказала забрать до конца месяца.
— А Арсений?
— Он к матери уехал, в Тверь. Позвонил, сказал, что ему надо подумать. Подумать, Вер. Тимуру десять лет, у него школа здесь, в пятом классе. Куда я поеду, к его матери в Тверь?
— А к Тамаре Ильиничне?
Жанна посмотрела на меня так, что я поняла вопрос сама. У свекрови была однушка на тридцать два метра, с одним диваном и кладовкой, забитой банками.
— Мы там три ночи спали, — сказала Жанна. — Тимур на раскладушке, я на полу. Мама каждое утро вздыхала. Ты не представляешь, как она вздыхает. Как будто ей на грудь поставили этот холодильник. Я позвонила Глебу. Он сказал: потерпи до среды, вы уедете, я тебе ключи дам.
До среды. А звонок мне про цветы был в среду. Значит, всё было решено ещё раньше. Значит, Глеб знал уже, когда помогал мне упаковывать варенье, когда смотрел в окно поезда и считал столбы, когда говорил мне «пару ночей» и гладил большим пальцем мои костяшки.
Я встала и подошла к раковине. Налила воды в стакан. Вода подступала к краю, а я всё держала стакан под струёй, пока она не потекла по пальцам. Холодная. Выключила. Не выпила.
— Вер, — сказала Жанна за спиной. — Мы сегодня уйдём. Я уже кое-что нашла, комнату в Люберцах, там хозяйка до пятнадцатого просит заплатить. Я соберу всё. Только Тимура до вечера не трогай, пожалуйста. Он и так.
Она не договорила. Я обернулась.
— И ты маме поддакивала, что я чужая, — сказала я. — Я слышала. Камера со звуком.
Жанна покраснела снова. Пятна поползли с шеи на щёки.
— Я не поддакивала.
— Ты сказала: «Мам, она не такая». И всё.
— А что я должна была сказать? Это мама. Ей семьдесят один, у неё давление. Я её всю жизнь не переспорила.
— Я тоже не переспорила бы. Но я хоть пыталась бы.
Это вышло грубо. Я сама услышала. Жанна опустила голову.
— Да, — сказала она. — Ты права. Я трусиха. Я всегда была трусиха. Глеб тоже. Мы в маму такие, только наоборот. Она всё время решает за всех, а мы всё время соглашаемся. А потом делаем по-тихому, лишь бы она не узнала. И Глеб так же. Ты думаешь, он от тебя скрывал? Он от себя скрывал, что боится.
Я хотела ответить. Хотела сказать, что мне всё равно, чего он боится, что он соврал мне, своей жене, глядя в глаза. И не сказала. Потому что в комнате, где Тимур смотрел мультики, вдруг стало тихо, и я увидела в дверном проёме его тень. Он стоял в коридоре и слушал.
— Тимур, — позвала я. — Иди сюда.
Он вышел. В руке у него был розовый помпон.
— Это ваше, — сказал он и протянул мне. — Я его от ключей оторвал случайно. Я хотел обратно пришить, но у мамы нет ниток.
Я взяла помпон. Он был тёплый от его ладони и немного влажный.
— Спасибо, — сказала я. — Ты орхидею поливал?
— Ага. Мама сказала, раз в четыре дня, и только в поддон, сверху нельзя. Я по телефону смотрел, как надо. Она сначала вообще не цвела, только почка была. А в среду утром раскрылась. Я маме сразу показал.
— В среду утром, — повторила я.
Три года я ждала эту почку. Трогала каждое утро. А раскрылась она, когда меня не было. Для десятилетнего мальчика, который пил ночью воду из-под крана и стоял потом у подоконника.
Я села обратно за стол. Положила помпон рядом с горшком.
— Ты макароны доешь, — сказала я Тимуру. — Остынут.
Он посмотрел на мать. Жанна кивнула, не поднимая глаз. Он сел и начал есть, громко стуча вилкой о тарелку.
Глеб позвонил в три часа дня.
— Ты доехала? Ты не звонила.
— Доехала. Я дома.
Молчание. Я слышала в трубке, как у папы на кухне шипит сковородка и смеётся племянница.
— Вер.
— Я дома, Глеб. На кухне. Жанна напротив сидит.
Он задышал часто, будто бежал по лестнице.
— Я сейчас приеду. Я возьму билет.
— Приезжай. Только не сегодня. Папе обещал рыбалку. Езжай на рыбалку.
— Ты издеваешься?
— Нет. Я думаю.
— О чём?
Я посмотрела на Жанну. Она мыла посуду, свою и Тимура, и делала вид, что не слушает. Тёрла губкой тарелку.
— О том, почему ты сказал сестре, что я её не пущу, — ответила я. — Ты меня спросил хоть раз? Хоть раз за шесть лет спросил?
— Вер, я хотел как лучше. Мама бы…
— При чём тут мама?
— Ты не знаешь мою маму. Она бы тебя съела потом. Что ты Жанну приютила, а её не позвала. Или что не приютила. Она бы нашла. Я хотел, чтобы никто ни с кем не ссорился.
— И поэтому соврал всем.
Он замолчал. Я ждала, что сейчас он начнёт оправдываться, говорить, что не врал, а просто не сказал. Глеб всегда так делал. Не врал, просто не говорил. Не забыл, просто не успел. Не обидел, просто я не так поняла.
— Да, — сказал он. — Соврал.
Я не ожидала. Пальцы на телефоне разжались, и я чуть его не выронила.
— Я в воскресенье вечером приеду, — сказал Глеб. — Вер. Не выгоняй её. Пожалуйста. Можешь меня выгнать. Её не надо.
Я положила трубку, не ответив.
Жанна закрыла кран. Стояла, держа в руках мокрую тарелку, и с тарелки капало на пол.
— Он что, правда так сказал? — спросила она.
— Что?
— Что тебя можно выгнать его, а меня не надо.
— Ты же слышала.
— Я думала, мне послышалось.
Она поставила тарелку в сушилку. Вытерла руки о футболку, хотя полотенце висело рядом на ручке духовки.
— Он в детстве за меня в школе дрался, — сказала Жанна. — Мне было семь, ему двенадцать. Меня мальчишки толкнули в лужу, а он пришёл, весь мокрый потом, с разбитой губой. Мама его отругала, что куртку порвал. А он мне конфету дал, «Белочку». Из кармана, тоже мокрую.
Я слушала и вдруг подумала, что ничего этого не знала. Шесть лет. Я знала про шрам на подбородке, про велосипед, про то, как Глеб упал с горки за гаражами. А про «Белочку» не знала.
— А шрам у него откуда? — спросила я.
— С велика же. Он всем рассказывает.
— Знаю, что с велика. А куда он ехал?
Жанна посмотрела на меня удивлённо. Потом медленно улыбнулась.
— За мной ехал. Я тогда из дома убежала, после того как мама мою кошку отдала соседям. Мне шесть было. Он меня по всему району искал, на велике, и с горки за гаражами слетел. Так и нашёл, в кустах у трансформаторной будки. С кровью на подбородке.
Я представила этого мальчика. Худого, сутулого уже тогда, мокрого, с разбитым подбородком. Который не дрался с мамой, а ехал на велосипеде за сестрой. И потом, тридцать лет спустя, снова выбрал не спорить с мамой, а тихо, за спиной у всех, достать ключи.
Не за спиной у мамы. За спиной у меня.
От этого почему-то не стало легче. Стало только понятнее. А понятнее не всегда значит легче.
В субботу утром я проснулась от запаха блинов. Сначала не поняла, где я. Потом увидела знакомую трещину на потолке, ту, которая пошла после потопа от соседей, и вспомнила.
На кухне Жанна стояла у плиты в моём фартуке, с подсолнухами, который я надевала по праздникам. Тимур сидел за столом и намазывал на блин сгущёнку. Сиреневая орхидея по-прежнему стояла посреди стола, и солнце, низкое, осеннее, просвечивало её единственный цветок насквозь.
— Я фартук взяла, — сказала Жанна, не оборачиваясь. — Извини. Мой в сумке где-то, не найду.
— Бери.
— Блины будешь?
— Буду.
Она поставила передо мной тарелку. Блины были тонкие, с дырочками, с кружевным краем. Такие пекла моя мама.
— Ты где так научилась? — спросила я.
— Нигде. Арсений любил. Я пять лет училась, пока не перестали рваться. Он съедал и даже спасибо не говорил.
Она сказала это без горечи, просто как факт. Налила себе чаю и села напротив.
Я ела блин и молчала. За окном на ветке рябины сидели две синицы и делили ягоду. Одна тащила к себе, другая к себе. Ягода сорвалась и упала, и обе улетели.
— Жанна, — сказала я. — Комната в Люберцах. Сколько там?
— Двадцать пять в месяц. И за два месяца вперёд.
— И школа?
— Буду возить. Час двадцать на электричке, потом пешком.
Тимур перестал жевать. Посмотрел на мать. Он ничего не сказал, только сгущёнка капнула с его блина на скатерть, и он не заметил.
Я встала, пошла в прихожую. Сняла с крючка свою связку, отцепила с неё ключ от верхнего замка. Потом достала из ящика под зеркалом катушку с нитками, ту, со швейным набором, который мне свекровь подарила на первый Новый год и в который я с тех пор ни разу не заглядывала. Вернулась на кухню.
Положила ключ на стол рядом с горшком. И розовый помпон. И нитки.
— Пришей, — сказала я Тимуру. — Ты же хотел.
Он взял катушку и посмотрел на неё так, будто я дала ему что-то очень важное. Жанна смотрела на ключ.
— Вер, это что?
— Ключ.
— Я вижу, что ключ.
— До Нового года, — сказала я. — Потом посмотрим. Ты деньги, которые на Люберцы, лучше на юриста потрать. Пусть Арсений хотя бы алименты на Тимура платит, раз уж кредиты сам набрал. Мальчику десять, он имеет право.
Жанна открыла рот. Закрыла. Потом вдруг встала, обошла стол и обняла меня, неловко, сбоку, ударив локтем по плечу. От неё пахло блинами и тем самым ванильным шампунем, который я учуяла вчера в прихожей.
— Только маме не говори, что это я тебя попросила, — сказала она мне в волосы.
— Ты меня не просила.
— Ну тем более.
И мы обе засмеялись. Тихо, коротко, как смеются люди, которые сами от себя этого не ждали.
Глеб приехал в воскресенье в одиннадцатом часу вечера. Я слышала, как он долго возится с замком, как ключ скребёт по личинке. Свой ключ он не отдавал. Просто руки не попадали.
Он вошёл и остановился в прихожей. Увидел маленькие кроссовки с розовыми шнурками, аккуратно поставленные к стене. Клетчатую сумку, уже пустую, свёрнутую на шкафу. И меня, стоящую в дверях кухни.
Жанна с Тимуром спали в маленькой комнате, где раньше был мой кабинет. Я перенесла ноутбук на кухонный стол.
— Привет, — сказал Глеб.
— Привет.
Он поставил чемодан. Не стал разуваться. Стоял и тёр шрам на подбородке. Сто восемьдесят шесть сантиметров роста, а казался ниже. Сутулился сильнее обычного.
— Она здесь? — спросил шёпотом.
— Спят.
— Вер, я…
— Не сейчас.
Он кивнул. Помолчал.
— Мне уйти?
Я посмотрела на него долго. На мокрые плечи куртки, на пыльные ботинки. На руки, которые он не знал, куда деть, и в итоге сунул в карманы.
Я ведь могла сказать «уходи». Могла сказать «оставайся». И то, и другое было бы правдой наполовину. А другую половину я ещё не нашла.
— Чай будешь? — спросила я.
Он сел за кухонный стол, туда, где утром сидел Тимур. Я поставила перед ним чашку. Не мамину с отбитой ручкой. Свою я убрала в шкаф, на верхнюю полку, за стопку тарелок.
Глеб посмотрел на орхидею.
— Расцвела, — сказал он.
— Тимур поливал.
— Тимур?
— Раз в четыре дня. В поддон. Сверху нельзя.
Он отпил чай и обжёгся, поморщился. Поставил чашку.
— Вер, ты меня простишь?
Я не ответила. Подошла к холодильнику, встала на цыпочки и достала с верхней полки белую камеру. Зелёная точка на ней светилась ровно, спокойно, как светилась все эти месяцы, пока я про неё не помнила.
Я подержала её на ладони. Лёгкая, почти невесомая.
Потом выдернула провод из розетки. Точка погасла.
Глеб смотрел на меня. Я положила камеру в ящик со всякой мелочью, к батарейкам, к старым зарядкам и к сломанному штопору. И закрыла ящик.
— Я не знаю, Глеб, — сказала я. — Правда не знаю. Спроси меня потом.
— Когда?
— Когда я сама себе отвечу.
Он кивнул. Чемодан так и стоял в прихожей, у двери, нераспакованный. Я не стала просить убрать его. Он не стал убирать.
На столе между нами стояла сиреневая орхидея. Я протянула руку и тронула лепесток пальцем, там, где три года трогала зелёную почку.
Лепесток был прохладный и чуть влажный. Живой.
Бывший муж ушёл к молодой и подарил мне дачу: а я сделала то, что он считал невозможным