Будильник на смартфоне зазвонил в шесть двадцать. Я ещё не успела открыть глаза, а Паша уже рванулся к телефону — не чтобы встать, а чтобы выключить звук. Ладонь шлёпнула по тумбочке, мимо, ещё раз — попал. Тишина. Он перевернулся на другой бок, натянул одеяло на голову и захрапел.
Я полежала ещё минуту. Потолок в квартире был белый, но с трещиной от шкафа до самого окна. Я эту трещину изучила лучше, чем собственные ладони. Каждое утро начиналось с неё. С этой трещины, с Пашиного храпа и с запаха грязных носков, которые он кинул прямо на пол рядом с кроватью. Не в корзину. Бросить носки в неё — это, видимо, было выше его сил. Да и менять их он не спешил, говоря, что настоящие мужики меняют и стирают носки раз в месяц.
Ноги коснулись холодного ламината. Я шла по коридору, и в нос ударил запах — подгоревшая яичница. Вчера Паша решил «сам приготовить ужин» — он положил два своих яйца на сковородку, включил плиту на максимум, а потом сел досматривать матч. Когда я прибежала на запах гари, яйца уже почернели по краям и намертво прилипли к тефлону. Паша даже не обернулся: «Ну что, пришла спасать? Типичная женщина — лезет, куда не просят». Я хотела сказать, что меня смутил запах, но промолчала. Сковородку я потом отмывала двадцать минут.
На кухне все было привычное: крошки на столе, пустая бутылка из-под пива рядом с мойкой, мятая салфетка на стуле, а не в мусорке. Я включила чайник, достала из шкафа Пашину рубашку — серую, с пятном от кетчупа на воротнике. Пятно я выводила вчера, замачивала, терла. Почти прошло. Повесила на плечо, пошла к глалить.
И тут я остановилась. Стояла посреди коридора с рубашкой на плече, и думала — не «надо погладить», а «зачем?». Просто — зачем я это делаю? Каждое утро: чайник, каша, рубашка, завтрак готовить. А Паша — спит. Ему можно. Он же «на работе устаёт».
Я погладила рубашку. Конечно, погладила. Потому что иначе он пойдёт мятый, а потом скажет: «Ты что, не могла рубашку погладить? Я как оборванец выгляжу». И будет прав. В его мире я существовала для того, чтобы он выглядел нормально, ел горячее и не задумывался о том, откуда берётся чистое полотенце.
Каша сварилась. Я наложила Паше в тарелку, поставила на стол. Себе налила кофе. Чёрный, без сахара, потому что сахар «кончился, ты забыла купить». Конечно, я забыла. Паша не забыл, Паша не забывает. Паша просто не ходит в магазин. Это же не его дело.
Он проснулся в десять. Потянулся, вышел на кухню в грязных, дырявых трусах и мятой футболке, сел, посмотрел на кашу.
— Это что?
— Овсянка с медом, сэр.
— Опять овсянка.
— Паша, ты каждый день ешь овсянку и каждый день спрашиваешь «это что».
— Ну а что, я не могу спросить?
Мог. Конечно, мог. Он мог всё. Это я ничего не могла.
Паша собирался на работу долго. Долго искал свои вонючие и дырявые носки. Ставил себе сразу три свечи от геморроя.
Наконец, он натянул носки, обулся, посмотрел на себя в зеркало. Поправил волосы — Паша следил за причёской, это единственное, за чем он следил. Куртку накинул, и у двери обернулся:
— Тормозок собрала?
— На столе, в контейнере.
— Что там?
— Курица с рисом.
— Опять курица. Ладно, сойдёт.
«Сойдёт». Его любимое слово. Не «спасибо», не «вкусно», а «сойдёт».
Дверь хлопнула. Я стояла в тишине и думала: вот пошёл человек на работу. Продавать мороженое. В парке. В сентябре. Когда в парке никого нет, потому что лето кончилось, дети в школе, а пенсионеры не едят мороженое. И он каждый день идёт туда, стоит в будке, получает копейки — и считает, что он «работает». Что он «устаёт».
Я тоже «работала». Только моя работа была бесплатной и не заканчивалась. Уборка, стирка, готовка, глажка, закупка продуктов, мытьё посуды, протирка пыли, чистка плиты, вынос мусора. А ещё — психологическая работа: угадывать, когда Паша будет злиться. Успокаивать, когда его друг ему наговорил что-то обидное. Отвечать на вопросы, которые не требовали ответа, а требовали согласия. «Я ведь прав, Катя?» Прав, Паша. Ты всегда прав.
Через два часа он позвонил:
— Катюх, тут вообще никого. Стою, скучаю. Холодно. Устал я от такой работы. Сейчас бы с картами в гараж, да по пивасику с таранкой.
Вечером он вернулся. С порога:
— День — отстой. Три порции продал. ТРИ. Весь день простоял. Я устал.
— Сделать чай?
— Сделай мне поесть. Нормальное что-нибудь. Не эту овсянку.
— Паша, я с утра убирала, стирала, ходила в магазин, готовила обед, гладила. Тоже устала.
Он посмотрел на меня так, будто я сказала что-то смешное.
— Ну ты-то дома сидела. И вообще, если не будешь батрачить — выгоню из квартиры.
Это была его обычная, ядовитая, повседневная фраза. Она била сильнее крика, потому что крик — это хоть какая-то энергия, какое-то внимание. А это — констатация. Ты дома сидела. Значит, ты не устала. Значит, ты ничего не делала. Твоя работа — не работа.
Я промолчала. Включила плиту, поставила сковородку. Жарила картошку, а внутри горело сильнее масла.
Картошка шкворчала на сковородке. Я стояла, переворачивала, а Паша уже сидел за столом, включил телевизор. Какой-то выпуск новостей — он их не смотрел, просто нужен был шум. Он не выносил тишины. Тишина — это когда можно подумать, а думать Паша не любил.
Поставила перед ним тарелку. Села напротив. Он ел, не глядя, вглядываясь в экран.
— Ну что, картошка. Опять картошка.
— Паша, ты сам попросил «нормальное что-нибудь». Что тебе сделать?
— Не знаю. Суп, может. Борщ.
— Я вчера варила борщ. Ты сказал «не такой».
— Ну, не такой.
— Какой — не такой? Я по тому же рецепту варила, что и всегда. Ты тогда ел и молчал.
— Ну, значит, в этот раз не получилось. Ты же не идеальная кухарка, Катя.
И вот тут мне стало обидно. Может, от усталости, может, от того, что я уже неделю спала по пять часов, может, просто от этого тона — как будто он разговаривает с нерадивой прислугой.
— Знаешь, — сказала я тихо, — если тебе не нравится — свари сам.
Паша медленно повернулся ко мне. Лицо изменилось — не сразу, по частям. Сначала брови, потом губы, потом глаза. Он отложил вилку.
— Что ты сказала?
— Я сказала: свари сам. Если не нравится — свари сам.
— Я мужик. Я на работе был. Я устал. А ты — ты что делала? Дома сидела.
— Я тоже устала. Только ты почему-то считаешь, что моя усталость — не считается.
— Потому что это не работа. Это — обычное. Каждая бабенка это делает и радуется.
— Каждая бабенка, — повторила я. — Ну вот и всё. Ты так и говоришь. Не «Катя», а «каждая баба». Тебе не жена нужна, тебе прислуга нужна.
Паша побагровел. Он привстал:
— Ты что себе позволяешь?! Я тебя кормлю! Я на тебя зарабатываю! А ты мне ещё выё…
— Ты меня кормишь? — я тоже встала, и голос был спокойный, и это его бесило больше, чем если бы я кричала. — Ты меня кормишь? Паша, это я покупаю продукты. На твои деньги я бы макароны без соли ела. Ты продал три порции мороженого. Три. За день. И ты — кормилец?
Он замолчал. Потому что я впервые не замолчала. Раньше я всегда замолкала — после «ну ты же женщина», после «не лезь», после «я сказал». А тут — нет. Стою и смотрю.
— Ты… — он задохнулся от злости. — Место женщины — на кухне. И ты хорошо знаешь, что я прав.
— Ты не прав. Ты просто привык, что я молчу. Но молчание — это не согласие, Паша. Это просто пока не сказала.
Он отвернулся, схватил пульт, прибавил звук. Разговор был окончен.
В пятницу пришли его друзья. Двое: Серёга и Лёха. Серёга — здоровый, добродушный, работал на стройке. Лёха — мелкий, шустрый, что-то там «решал», вечно с телефоном. Они пришли со своим пивом — Паша своим пивом друзей не угощал, у него «жадность — благородное дело, если жалеешь своё».
Я заранее нарезала сало, огурцы, открыла банку горошка, положила хлеб. Это была моя роль: пока мужики смотрят «Дискавери» про выживание в дикой природе (ирония — Паша не выживал даже в собственной квартире), я обеспечивала их закуской. Как официантка, только без чаевых.
Из кухни я слышала обрывки:
— Пашка, ну что, как продажи?
— Да отстой. Три штуки в день. Никого нет.
— А тебе, может, на нормальное место устроиться? У нас на складе людей ищут. Платят нормально, стабильно.
— Да ну, на складе. Это ж горбатиться. Я не собираюсь спину гнуть за копейки.
— Ну не копейки, в три раза больше, чем ты на мороженом получаешь.
— Ну… не, не моё. Я не батрак.
Я застыла с ножом над огурцом. «Не батрак». Он — не батрак. Он — продавец мороженого, который зарабатывает меньше, чем школьник, раздающий листовки. Но он — не батрак. А тот, кто работает на складе, — батрак. Потому что «горбатится». Логика была настолько Пашиной, что я даже не удивилась.
Серёга — тот, который на стройке, — неловко посмотрел в сторону кухни. Я поймала его взгляд через дверной проём. Он чуть скривился, будто хотел что-то сказать, но промолчал. Потом, когда Паша вышел в туалет, Серёга заглянул на кухню:
— Катюх, ты как?
— Нормально, Серёг.
— Ну… Если что — звякни.
Он сказал это тихо, быстро, чтобы Паша не услышал. Я кивнула. И подумала: вот, даже его друзья всё видят. Но никто не скажет. Потому что «не лезть в чужую семью» — это, видимо, важнее, чем правда.
Вечером, когда друзья ушли, я убирала пустые бутылки, крошки, окурки — Лёха курил на балконе, но окурки кидал на пол. Паша развалился на диване:
— Ну вот, нормальный вечер. Побухали, посмотрели телек. А ты, — он кивнул на меня, — всё ходишь, ходишь. Сядь уже.
— Я убираю, Паша.
— Завтра уберёшь.
— Если я завтра уберу, то буду убирать то, что вы нагадили сегодня, и то, что вы нагадите завтра, а потом ещё и готовить, и стирать.
— Катька, ты что, недовольна? Я мужиков привёл, ты не можешь даже потерпеть?
— Терпеть — это не работа, Паша. Это — издевательство.
— Чего?
Я не повторила. Убрала бутылки, вытерла стол, выключила свет. Легла. Паша храпел через минуту. Я лежала и смотрела в потолок, в ту трещину от шкафа до окна, и думала: даже его друзья понимают. Даже Серёга. Но Паша — нет. Паша никогда не поймёт, потому что понимать — это значит признать, что он не прав. А Паша не прав быть не может. По определению.
После той пятницы стало хуже. Не в смысле скандалов — скандалов как раз не было. Паша, видимо, решил, что если я один раз ответила, то нужно «поставить на место» — но не криком, а бытовухой. Мелко. Постоянно. Так, чтобы я почувствовала: я здесь — никто.
Понедельник: «Ты опять дешёвую колбасу купила. Ты что, нормальную найти не можешь?» Я не ответила. Дешёвая — потому что на дорогую не хватает. Но объяснять бесполезно: он скажет «ну и не покупай, обойдёмся», и на следующий день: «а где колбаса?».
Вторник: «У тебя руки не из того места. Опять рубашку криво погладила». Я погладила ровно. Он просто нашёл повод. Цель — не рубашка. Цель — сказать мне, что я ничего не умею.
Среда: «Ты просто не умеешь нормально жить». Это было сказано мимоходом, за ужином. Будто констатация факта. Как «сегодня дождь». Ты, Катя, не умеешь нормально жить. Точка.
Четверг: я готовила котлеты. Паша сидел на диване, играл в «танки». Я стояла у плиты, масло брызгало, я прикрывалась прихваткой. Паша, не отрывая глаз от экрана: «Слушай, ты долго ещё? Я голодный». Я: «Десять минут». Через три минуты: «Ну сколько можно?!» Я сняла котлеты, недожаренные. Он куснул, скривился: «Сырые». Я забрала, пожарила ещё. Он доел, не поблагодарив, и ушёл к компьютеру.
И так — каждый день. Не крик, не скандал. Мелочи. Капля за каплей. «Ты не так», «ты не то», «ты не умеешь», «ты не можешь». Как будто я не человек, а прибор, который работает неправильно, и его надо постоянно поправлять.
В четверг вечером, когда Паша заснул, я сидела на кухне. Включила свет, села за стол, положила руки перед собой. Пальцы дрожали — не от страха, от злости, которая не находила выхода. Я плакала от бессилия. Я делала всё. Всё. От рассвета до темноты. А меня считали никем. Не женой, не человеком — функцией. Функцией, которая работает плохо.
Я подумала: а ведь моя мама была права. Когда я сказала, что буду жить с Пашей, мама посмотрела на меня — не осуждающе, а с усталостью. «Катя, — сказала она, — ты с ним пропадёшь». Я тогда ответила: «Мама, ну я же люблю его». Мама промолчала.
И вот теперь я сидела на кухне, в чужой квартире, и думала: ты любишь. А он тебя — нет. Он тебя не любит. Он тебя использует.
В пятницу утром я не стала гладить Пашину рубашку. Просто не стала. Не забыла, не «не успела», а сознательно прошла мимо утюга. Паша вышел из ванной, посмотрел на рубашку на спинке стула — мятую, вчерашнюю:
— А погладить?
— Не погладила.
— Ну и как мне идти?
— Как есть. Или погладь сам.
Он посмотрел на меня внимательно. Не зло — удивлённо. Я никогда не отвечала так. Я всегда извинялась: «ой, забыла, сейчас поглажу», «прости, не успела». А тут — ровно, спокойно, без нервов. И он не нашёл, что сказать. Пошёл в мятой рубашке.
Я стояла у окна и смотрела, как он шёл по двору — в чистых джинсах, в мятой серой рубашке, в белых кроссовках. Ходит нормально одетый, нормально питается — я же готовлю. Не голодает, не ходит в обносках. Живёт, как человек. Только вот «живёт» — это не то слово. Существует? Присутствует? Занимает пространство?
И в этот момент я поняла — что больше не хочу быть его обслуживающим персоналом. Не женой — прислугой.
Я не собрала вещи сразу. Я стала собирать их по вечерам неспешно, пока Паша играл в «танки» или смотрел «Дискавери». Сложила в большой пакет: вещи, документы, косметику. Ничего не взяла лишнего — ни посуды, ни постельного. Только своё. Два свитера, три футболки, джинсы, куртку, кроссовки. Мамины серёжки, которые она мне подарила на восемнадцатилетие. Телефон. Зарядку.
Я думала: страшно ли мне? Страшно. Куда идти? К маме. А потом? Не знаю. Но оставаться — хуже. Оставаться — это ещё год, ещё два, ещё десять лет этой жизни. С той же трещиной на потолке, с теми же носками на полу. Десять лет — и я стану как те женщины в очередях в поликлинике, с потухшими глазами, которые говорят «а что поделаешь, такая наша женская участь». Я не хочу так.
Я ушла в субботу. Паша был на работе — в парке, в своей будке, с мороженым.
Последний раз прошлась по квартире. На кухне — чисто, я убрала утром. В комнате — Пашин бардак: пустые бутылки, фантики от конфет, зарядка на полу, стул, заваленный одеждой. Телевизор на стене, компьютер на столе. Всё — его. Квартира — его. Мебель — его. Я здесь — гость. Нет, не гость. Гостя кормят. Я — персонал.
Написала записку на листке из блокнота, который лежал на кухне. Долго думала, что написать. Начинала три раза. Первое: «Паша, я ухожу, прости». Зачеркнула — «прости». Не за что. Второе: «Я больше так не могу». Зачеркнула — слишком эмоционально. Написала просто: «Я ушла. Не ищи». Подумала и добавила: «не надо».
Положила на стол. Подумав, навалила кучу на прощанье на стол. Сумка — у двери. Обувь — у порога.
Вышла, закрыла дверь. Ключи — Пашины, но он говорил «это наша квартира». Нет, Паша, это твоя квартира. А я — просто приживалка.
Мама жила на другом конце города, в двухкомнатной хрущёвке. Такси. Водитель — пожилой мужчина, обстоятельный, спросил:
— На куда?
— Домой.
— Легко.
Мама открыла дверь. Не с объятиями, не с «я же говорила». Посмотрела на сумку, на меня, сказала:
— Поешь сначала. Ты бледная.
Я села за стол. Мамин стол — круглый, советский. Суп в кастрюле на плите — настоящий, густой. Пахнет лавровым листом, чесноком, курочкой. Я налила, ела, и вдруг — слёзы. Не от горя, а от того, что меня никто не упрекает. Не «ты что, не можешь нормально борщ сварить?», не «опять соли мало». Просто — ешь. Ешь, Катя. Всё хорошо.
Мама села напротив, не говорила. Нарезала хлеб, положила рядом. Потом, когда я доела, сказала:
— Котлеты будешь?
И я засмеялась.
Паша нашёл записку вечером. Я знаю это, потому что Серёга потом рассказал мне — случайно, позвонил «просто узнать, как ты».
Первые два дня Паша «не верил». «Ну побесилась — и вернётся. Это ей надо дать остыть». Он не звонил. Он ждал.
На третий день в холодильнике кончилась еда. Паша никогда не ходил в магазин. Он не знал, где там хлеб, где молоко, где нормальная колбаса. Он знал, где пиво — в ларьке у подъезда.
Серёга рассказывал: на четвёртый день Паша позвонил ему: «Серёг, приходи, посидим». Серёга пришёл — квартира была в состоянии, которое он описал одним словом: «жесть». Грязная посуда, пустые бутылки, фантики, крошки. Паша — на диване, в той же футболке, что и три дня назад. Не бритый, не мытый. Серёга: «Пашка, ты чего?» Паша: «Да нормально. Катюха точно вернётся».
На пятый день — пиво сменилось водкой. Друзья приходили, пили, уходили. Паша не убирал. На полу — окурки, хотя он не курил, но друзья курили. На столе — недоеденная пицца в коробке, засохшая. Запах — кислый, затхлый, как в подвале.
Он не рыдал, не каялся. Он злился. На меня — «взяла и ушла, даже не поговорила». На мир — «всё не так, все против меня». И пил. Пил, чтобы не думать. Думать было невыгодно — думать значило признавать.
Через неделю Серёга позвонил мне:
— Катюх, Паша… ну, в общем, он в диком запое. Белок уже гоняет. Может, ты позвонишь?
— Серёг, он взрослый человек.
— Ну да, ну да… Просто я переживаю.
— Спасибо. Но нет.
Я повесила трубку. Не позвонила. Не потому что мне было всё равно — было не всё равно. Но я знала: если позвоню, он воспримет это как «она сдалась, она скучает». А я не сдалась. И не скучала — по нему. Я скучала по нормальной жизни. По тишине. По тому, как мама утром наливает чай.
А первое утро дома, я прямо проснулась и не сразу поняла, где я. Потолок — белый, без трещин. Тихо. Ни храпа, ни телевизора, ни Пашиного «ну где завтрак?». Солнце падало на подушку. Я полежала, закрыла глаза, и подумала: вот так, наверное, и должно быть. Не криков, не упрёков, не «ты не так». Просто — тихое утро.
Мама на кухне пекла пироги с капустой. Пахло — божественно, как в детстве. Я вышла, села, мама налила чай:
— Выспалась?
— Да.
— Ну и ладно.
Она не расспрашивала. Она просто была рядом. И этого было достаточно — больше, чем любых разговоров, психологов, советов. Мамино молчание было тёплым. Пашино молчание — холодным.
Через несколько дней я пошла в приют. Не за котом — просто хотела чем-то заняться. Побыть не дома, не «дома у мамы», а просто — на улице, среди людей. Приют был на окраине, в старом здании — пахло хлоркой и кошачьим кормом. Там было десятка два кошек — разных, всех мастей, всех характеров. Одни ластились, другие шипели, третьи спали.
И был Рыжик.
Рыжий, с зелёными глазами, с оторванным кончиком уха. Он сидел не на полке, как другие, а в углу — отдельно. Не прятался, но и не лез. Просто сидел и смотрел. На меня. Спокойно, без страха, без интереса. Как будто знал: ты тоже тут случайно.
— А этот? — спросила я у девушки-волонтёра.
— Рыжик. Его кто-то подобрал на улице, но не оставил — принёс к нам. Он спокойный, но не ласковый.
— Как и я, — сказала я. И взяла его.
Дома мама посмотрела на кота:
— Рыжий.
— Рыжик.
— Кормить кто будет?
— Я.
— Ну и ладно. Будет у нас мужик в доме.
Рыжик первые два дня сидел под кроватью. Выходил есть, когда никто не смотрел, и уходил обратно. Я не трогала, не вытаскивала. Просто ставила миску, наливала воду, садилась рядом на пол и ждала. На третий день он вышел, подошёл, понюхал мою руку и сел рядом. Я не гладила — побоялась спугнуть. Он сам ткнулся головой в ладонь.
— Ну вот, — сказала я, — познакомились.
Мама из кухни:
— Он сидит или уже ест?
— Ест.
— Ну, значит, прижился. Рыжие — они такие. Наглые.
Я гладила Рыжика, и он мурчал. Тихо, басом, как маленький мотор. И я думала: вот, единственный рыжий мужик в моей жизни, который меня не бесит. Он не требует борща. Он не говорит «место женщины — на кухне». Он просто — рядом. И этого достаточно.
Вечерами я сидела с книгой, Рыжик — на коленях. Мама смотрела телевизор в своей комнате. Тихо. Спокойно. Ни криков, ни упрёков, ни грязных носков на полу.
Прошло три недели. Осень набрала силу — жёлтые листья, серое небо, ветер. Я выходила из магазина с пакетом — купила Рыжику корм, маме — творог, себе — кофе. Нормальный, зерновой, потому что теперь я могла купить себе кофе. Не «сойдёт» — а тот, который хочу.
И увидела Пашу.
Он стоял у входа в метро, в куртке, в чистых джинсах. Выглядел… нормально. Не пьяный, не небритый. Опрятный — видимо, его мама или сестра привела его в чувство. Волосы уложены, как всегда. Он смотрел на меня — и я увидела, как его лицо изменилось. Сначала — удивление, потом — что-то похожее на надежду, потом — виноватость. Все три — на полсекунды, быстро, как облака.
— Катюх, — он шагнул ко мне, — привет.
— Привет, Паша.
— Ну… как ты?
— Нормально.
Молчание. Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на пакет.
— Кот завела?
— Да.
— Ну… Слушай, я тут подумал… Может, попробуем ещё раз?
Он сказал это быстро, будто боялся, что передумает. Я смотрела на него — и впервые — не чувствовала ничего. Ни злости, ни обиды, ни жалости. Просто — пусто. Как в той квартире, после того как я ушла.
— Паша, — сказала я, — нет.
— Ну почему? Я изменился.
— Что изменилось?
— Ну… я квартиру убрал.
— Да ладно?
— Ну… почти убрал.
Я чуть не улыбнулась. «Почти убрал». Всё — «почти», всё — «ну», всё — «ладно». Ничего — по-настоящему.
— Паша, ты не изменился. Ты просто проголодался.
— Катюх, я тебя люблю!
Он сказал это впервые за весь наш гражданский брак. За год. Ни разу — и вот сейчас, у метро, с пакетом корма для кота в моей руке.
Я молчала. Потом:
— Ты любишь, чтобы кто-то варил тебе суп. Не меня.
Паша кивнул. Медленно, будто хотел что-то сказать, но не нашёл. Я развернулась и пошла. Он не окликнул. Не побежал. Просто стоял у метро и смотрел, как я ухожу — во второй раз. И в этот раз — окончательно.
В кармане завибрировал телефон. Мама: «Рыжик опять опрокинул миску, смехота, на пол кухня разлил, я вытерла, не переживай». Я улыбнулась. Не громко, не широко — но искренне. Впервые за долгое время — искренне.
Дома Рыжик встретил у двери. Потёрся о ногу, мурчал. Я подняла его на руки — тёплый, рыжий, от него пахло домом. Не Пашиной квартирой, не «нашей» квартирой, а — домом.
— Рыжик, — сказала я, — я тебе принесла корм. Хороший, с курицей.
Рыжик зевнул и мурчнул. Как будто сказал: «Ну наконец-то».
Мама из кухни:
— Чай будешь?
— Буду, мама.
Я села за стол. Мама налила чай — горячий, крепкий, настоящий. Рыжик прыгнул на подоконник и уснул, свернувшись калачиком. Солнце — осеннее, тёплое, последнее — падало на его рыжую шерсть, и он казался золотым.
И я подумала: вот оно. Всё, что мне нужно, — здесь. Маленький стол, клеёнка с пятном от чая, мамин борщ на плите, рыжий кот на подоконнике. И тишина. Не молчание — а тишина. Тишина, в которой можно дышать.
А Паша… Паша — это мороженое. Которое тает. Которое было сладким — или казалось сладким, — а потом стекло и размазалось. И ничего с ним не сделать. Просто — не наступить. И идти дальше.
Я допила чай, вымыла чашку, поцеловала маму в щёку.
— Я спать.
— Спи, доченька. Выспишься — завтра пироги с яблоками.
— Мама, я помогу.
— Знаю.
Рыжик пошёл за мной в комнату, запрыгнул на кровать, свернулся в ногах. Я легла, закрыла глаза. Тихо. Только мурчание — басовитое, как маленький мотор. Я поняла, что не нужен мне мужик. Кот лучше!
Я уже распределила твоё наследство: Зине магазин, нам покой, а тебе право быть хорошей невесткой! — Свекровь пришла с открытым сердцем