Муж уехал в командировку в Самару, а соседка с лавочки уверяет, что его серая машина всю ночь простояла у четырнадцатого дома. Нелли решает проверить сама и находит правду, к которой не была готова.
Термос Нелли наполнила в шесть утра, пока Глеб брился. Крепкий чай, две ложки мёда, долька лимона, закрутить до щелчка и поставить у двери рядом с сумкой.
Он вышел из ванной, пахнущий мятной пеной, взял термос и поцеловал её в висок.
— До пятницы, Нель. Самара, три дня, обычная история.
— Позвони, как доедешь.
— Если связь будет. Там у них завод в чистом поле, сама знаешь.
Она знала. За последние четыре месяца он уезжал в Самару пятый раз, и связь там ни разу толком не ловила. Дверь закрылась, лифт загудел, потом стих. Нелли постояла в прихожей, послушала, как в соседней квартире кто-то включил воду, и пошла будить Дарью.
В комнате у дочери пахло лаком для ногтей и остывшим какао. Шестнадцать лет, десятый класс, наушники под подушкой, один до сих пор играл что-то тонкое и назойливое.
— Даш, половина седьмого.
— Мам, ну пять минут.
— Пять минут было десять минут назад.
Дарья села, волосы торчком, и первым делом потянулась к телефону. Посмотрела в экран, что-то быстро набрала и убрала телефон экраном вниз. Нелли заметила это краем глаза и не придала значения. Подростки все так держат телефоны, будто в них государственная тайна.
На работу в бухгалтерию управляющей компании Нелли ходила пешком: двенадцать минут через двор, мимо четырнадцатого дома, мимо аптеки и детской площадки с облезлой ракетой. Дорогу она знала до каждой выбоины, могла пройти с закрытыми глазами. И обычно так и шла, думая о своём, о квартальном отчёте, о том, что у Дарьи опять тройка по химии, о том, что ипотеке осталось шесть лет.
Фаина Петровна сидела на лавочке у подъезда в своём вишнёвом пальто, которое носила с сентября по май, и кормила голубей батоном. Шестьдесят семь лет, очки на цепочке, платок в огурцах. Она знала о дворе больше, чем участковый, и никогда этого не скрывала.
— Нелличка, милая моя, доброе утро.
— Доброе, Фаина Петровна.
— А твой-то вчера что, не уехал?
Нелли остановилась. Сумка съехала с плеча, пришлось поправить.
— Уехал. Сегодня утром.
— Сегодня, — повторила Фаина Петровна и бросила голубям корку. — А вчера, значит, машинка его у четырнадцатого стояла. Серая, номер с тремя семёрками. Я ж её знаю, он её у нас под окнами три года ставит. Весь вечер стояла, до ночи. Я в одиннадцать давление мерила, выглянула, а она стоит.
— Вчера он был на работе допоздна. Потом дома.
— Ну, может, и я перепутала, — легко согласилась соседка и поправила очки. — Глаза уже не те, милая моя. Хотя три семёрки не перепутаешь, это ж как в лотерее.
Нелли кивнула, сказала что-то про отчёт и пошла дальше. У четырнадцатого дома она не повернула головы. Специально не повернула, даже шею свело от усилия.
Вчера он пришёл в половине десятого. Сказал, что задержался на планёрке. Съел две котлеты, пюре и спросил, не видела ли она его зарядку.
Стоп. Вчера. А весь вечер машина стояла у четырнадцатого.
Она дошла до аптеки и только там обернулась.
В бухгалтерии пахло растворимым кофе и новой бумагой. Коллега Люда с порога рассказывала про свекровь, принтер жевал накладные, телефон на столе у Нелли молчал.
Она открыла таблицу, закрыла, открыла снова. Цифры стояли на местах, но не складывались. Перепутала она, конечно. Мало ли серых машин во дворе. Мало ли номеров с семёрками. Фаина Петровна в прошлом году уверяла весь подъезд, что у Коноваловых сын сидит, а сын служил на Камчатке и присылал фотографии с вулканами.
Но зарядку он искал. Зарядку искал так, будто телефон разрядился за вечер в ноль.
В обед Нелли набрала мужа. Длинные гудки, потом сброс. Через минуту пришло сообщение: «На трассе, плохо слышно, вечером наберу». И смайлик с поднятым пальцем, который он ставил всегда, когда не хотел разговаривать.
Она посмотрела на смайлик так долго, что экран погас.
— Нель, ты чего? — Люда заглянула через плечо. — Бледная какая-то.
— Голова.
— Таблетку дать?
— Не надо.
Люда отошла, а Нелли вдруг поймала себя на том, что считает. Пять поездок. Июнь, июль, два раза в августе, теперь сентябрь. Командировочные он приносил наличными, говорил, что у них бухгалтерия так выдаёт, по старинке. Она, бухгалтер, ни разу не спросила, почему завод с оборотом в миллиарды платит командировочные в конверте.
Почему не спросила? Потому что верила. Или потому что не хотела знать?
Вечером Глеб позвонил в девять. Голос бодрый, фоном шумело что-то, похожее на телевизор.
— Как ты там?
— Нормально всё. Гостиница, как всегда… ну, та же самая. Кормят гречкой, я уже сам как гречка.
Он засмеялся. Она не засмеялась.
— Глеб, а ты вчера где машину ставил?
Пауза вышла короткая, секунды на две. Но в этих двух секундах поместилось что-то такое, от чего у Нелли свело пальцы на ногах.
— В смысле где? У подъезда. Нель, что за допрос?
— Никакой не допрос. Фаина Петровна сказала, что видела твою машину у четырнадцатого.
— Фаина Петровна видит НЛО над гаражами, — сказал он. — Слушай, мне тут начальник цеха звонит, давай завтра, ладно? Целую.
Гудки.
Нелли положила телефон на подоконник и посмотрела во двор. Четырнадцатый дом стоял наискосок, старая кирпичная пятиэтажка, в окнах уже горел свет. Жёлтый, синий от телевизоров, белый от кухонных ламп. На парковке у подъезда темнели машины, и отсюда, с седьмого этажа, нельзя было разглядеть ни цвет, ни номер.
Она отвернулась, взяла губку и начала отмывать плиту. Плита была чистой.
Ночью Нелли не спала. Лежала на своей половине кровати и слушала, как гудит холодильник, как за стеной ворочается Дарья, как где-то внизу хлопает подъездная дверь. Глебова подушка пахла его шампунем, и от этого запаха хотелось встать и уйти на кухню.
Она вспоминала. Июль, день рождения её мамы, Глеб уехал за день до праздника и вернулся через день после. Август, он забыл дома бритву, и она ещё подумала: как же он там три дня. А он вернулся гладко выбритым.
Можно купить бритву в дороге. Можно побриться в гостинице одноразовым станком.
Можно всё объяснить, если очень хочется.
В четыре утра она встала, накинула кофту и подошла к окну на кухне. Двор был пустой, мокрый после ночного дождя, фонарь у четырнадцатого мигал, будто моргал ей навстречу. Нелли долго смотрела на парковку, на тёмные крыши машин, потом взяла с полки старый бинокль, который Глеб когда-то покупал для рыбалки, и навела на дом.
Серая машина стояла у второго подъезда. Номер разобрать не удалось, фонарь светил прямо в стекло. Но форма крыши, длинный багажник, чуть помятое заднее крыло, которое он всё собирался выправить.
Бинокль выскользнул и стукнул о подоконник.
— Мам?
Дарья стояла в дверях кухни, босиком, в огромной футболке.
— Ты чего не спишь?
— Воды хотела. А ты чего?
— И я воды.
Дочь посмотрела на бинокль, потом на окно, потом на мать. Что-то быстро мелькнуло у неё на лице и тут же спряталось.
— Мам, иди ложись, а? У тебя вид, как будто ты привидение увидела.
— Даша, ты не знаешь, папа точно в Самаре?
Дарья налила воду, выпила полстакана и поставила стакан в раковину. Не вымыла.
— Откуда я знаю. Он мне не отчитывается. Спокойной ночи.
Она ушла, и Нелли ещё долго смотрела на этот стакан с мутными каплями на дне. Дочь всегда мыла за собой, это у неё было почти пунктиком, даже чашку из-под какао ополаскивала. А тут поставила и ушла.
Как будто торопилась убраться с кухни подальше.
Утром Нелли отпросилась с работы на полдня. Сказала Люде, что к зубному. Люда посочувствовала и пообещала прикрыть перед начальницей.
Фаина Петровна была на своём посту, хотя накрапывал дождь. Под зонтиком в горошек, с неизменным батоном.
— Милая моя, а ты чего не на работе?
— Фаина Петровна, а вы в каком окне у четырнадцатого свет видели? Ну, когда машина стояла.
Соседка оживилась так, будто ждала этого вопроса с позавчера. Отложила батон, поправила очки на цепочке.
— Второй подъезд, второй этаж, окошко крайнее справа. Там раньше Степан Ильич жил с женой, царствие ей небесное. А теперь не знаю кто. Дочка к нему приезжает, видная такая, волосы светлые, в пальто бежевом. Ходит быстро, каблучками стучит.
— Дочка, — повторила Нелли.
— Ну я так думаю, что дочка. А может, и не дочка. Кто ж их сейчас разберёт, милая моя. Сейчас все всем дочки.
Она сказала это без злобы, просто как погоду. И посмотрела на Нелли с тем выражением, с каким смотрят на человека, которому уже сочувствуют, но пока не решаются сказать.
Нелли почувствовала, как лицо у неё стало горячим, до самых ушей.
— Спасибо, Фаина Петровна.
— Ты, Нелличка, только не горячись. Мужики они такие, у них всё через одно место делается, а потом сами не рады.
Четырнадцатый дом пах сыростью и кошками. Домофон у второго подъезда был сломан, дверь подпёрта кирпичом. Нелли вошла, поднялась на второй этаж и остановилась перед дверью с потёртым дерматином и латунной цифрой шесть.
За дверью играло радио. Что-то старое, про клён и ночь. И пахло оттуда жареной картошкой с луком и ещё чем-то аптечным, похожим на камфорный спирт.
Она подняла руку к звонку. Опустила. Снова подняла.
Что она скажет? «Здравствуйте, у вас мой муж»? А если там его нет? А если есть?
Внизу хлопнула дверь, застучали каблуки. Нелли развернулась и почти бегом поднялась на третий этаж, прижалась к стене у мусоропровода. Каблуки остановились на втором. Звякнули ключи.
— Папа, это я, — сказал женский голос, ровный и немного усталый. — Я лекарства привезла. Он ещё не вернулся?
Из квартиры что-то ответили, неразборчиво, по-стариковски.
Дверь закрылась.
Нелли стояла у мусоропровода, пока ноги не затекли. «Он ещё не вернулся». Кто он? Куда не вернулся?
Она спустилась вниз и вышла во двор. Серой машины у подъезда не было.
Дома Нелли открыла шкаф и начала перебирать Глебовы рубашки. Сама не знала, что ищет. Чужой волос? Помаду на воротнике? В кино всегда находят помаду.
Помады не было. Рубашки пахли её кондиционером для белья, лавандой, которую она покупала последние десять лет. Все пять, которые она гладила ему для командировок, висели на месте. Все пять.
Она пересчитала. Потом пересчитала ещё. Голубая, белая, в мелкую клетку, серая, ещё одна белая. Он уехал в Самару на три дня и не взял ни одной рубашки?
В сумке, которую он брал, лежало, значит, что-то другое.
Нелли села на край кровати и сидела так, пока не зазвонил домофон. Дарья вернулась из школы раньше, у них отменили последний урок.
— Мам, ты дома? А чего не на работе?
— Зуб.
— Болит?
— Уже нет.
Дочь скинула кроссовки, прошла на кухню, открыла холодильник. Нелли пошла следом и встала в дверях.
— Даша. Папа взял с собой рубашки?
Дарья замерла с йогуртом в руке. Всего на секунду, но Нелли эту секунду увидела так, как видят трещину на стекле.
— Мам, ну я что, в его сумку лезла?
— Он не взял ни одной рубашки.
— Может, купил там. Может, у него там форма какая-нибудь.
— Какая форма? Он инженер по оборудованию.
— Ну я не знаю! — Дарья поставила йогурт обратно в холодильник, так и не открыв. — Что ты ко мне пристала? Позвони ему и спроси.
Она ушла к себе и закрыла дверь. Не хлопнула, просто закрыла. Это было хуже.
Нелли вернулась в спальню и заметила на тумбочке мужа коробку от лекарств, которой там раньше не было. Пустую, помятую. «Мазь от пролежней». Она повертела коробку в руках, не понимая, зачем здоровому сорокачетырёхлетнему мужчине мазь от пролежней.
И вспомнила запах камфоры за дверью с цифрой шесть.
Вечером позвонила мама. Спрашивала про Дарьину химию, про давление, про то, когда Глеб наконец починит ей кран на даче. Нелли отвечала, кивала в трубку, мешала гречку на плите.
— Нель, а у тебя всё хорошо? Голос какой-то.
— Какой?
— Как у меня был, когда отец твой в девяностых по ночам вагоны разгружал, а мне говорил, что на заводе вторая смена.
Ложка звякнула о край кастрюли.
— Мам, ты чего вдруг про это?
— Да так. Вспомнилось. Он же тогда полгода врал. Гордость, понимаешь, у них. Инженер, а вагоны. Я узнала, когда он спину сорвал.
— И что ты сделала?
— А что я сделала. Мазь ему купила. Растирала и ревела. А потом неделю с ним не разговаривала. Не за вагоны, а за то, что врал.
Мама замолчала, и в трубке слышно было, как у неё на даче тикают старые ходики.
— Ладно, доча, гречку свою не спали.
Нелли выключила плиту. Гречка пригорела по дну, пахло горелым. Она стояла над кастрюлей и смотрела, как поднимается тонкий серый дымок.
Вагоны. Мазь. «Он ещё не вернулся».
Нет. Это другое. Это не вагоны, это светлые волосы, бежевое пальто и каблучки. Это пять рубашек в шкафу и чужой подъезд. И ребёнок, который прячет глаза.
Дарья вышла к ужину, поковыряла гречку и ушла. Нелли сидела на кухне одна и смотрела в окно. У четырнадцатого, у второго подъезда, снова стояла серая машина. Она не стала брать бинокль. Взяла куртку.
На улице было сыро и пахло прелыми листьями. Нелли шла через двор быстро, почти не глядя под ноги, и один раз наступила в лужу по щиколотку. Холодная вода залилась в кроссовок. Она даже не остановилась.
Фаина Петровна в этот час уже не сидела на лавочке, но в её окне на первом этаже дрогнула занавеска.
Машина стояла у подъезда. Три семёрки. Помятое заднее крыло. На переднем сиденье лежал красный термос, тот самый, с утра среды. Нелли подошла вплотную, прижала ладони к холодному стеклу. Внутри пахло бы его одеколоном, она это знала, не открывая.
В окне второго этажа, крайнем справа, горел тёплый жёлтый свет. На фоне занавески мелькнула тень. Мужская. Знакомая до последнего изгиба плеча.
Она поднялась на второй этаж, не чувствуя ступенек. Дверь с цифрой шесть. Радио за дверью. Запах камфоры и жареного лука.
Нелли нажала на звонок и не отпускала.
За дверью затихло радио. Послышались шаги, тяжёлые, быстрые. Щёлкнул замок.
На пороге стоял Глеб. В старой клетчатой рубашке, которую она давно отдала на тряпки, с закатанными рукавами. На руках у него были синие медицинские перчатки. Он смотрел на неё и не двигался.
— Нель, — сказал он.
И больше ничего.
Из глубины квартиры донёсся старческий голос:
— Глебушка, кто там? Ирма вернулась?
Глеб медленно стянул одну перчатку. Потом вторую. Скомкал их в кулаке.
— Это жена моя, Степан Ильич, — сказал он громко, не оборачиваясь. — Нелли.
— Жена? — обрадовался голос. — Ну так зови, чего на пороге держишь. Девонька, заходи, у нас картошка.
Нелли не зашла. Она смотрела на перчатки в его кулаке, на клетчатую рубашку, на тапочки, чужие, коричневые, стоптанные с пятки.
— Самара, — сказала она.
— Нель, я всё объясню.
— Гостиница. Гречка. Начальник цеха.
— Послушай…
— Пять раз, Глеб. С июня.
За его спиной в коридоре щёлкнула дверь в дальнюю комнату, и оттуда выглянул худой старик в тельняшке и вытянутых трениках. Он опирался на ходунки, и одна нога у него была в тугой повязке. Лысая голова, седые брови кустами.
— Здравствуйте, — сказал старик. — А вы, значит, та самая Нелли, которая пирожки с капустой? Он мне рассказывал.
Глеб закрыл глаза. Нелли видела, как у него дёрнулся кадык.
— Выйди на лестницу, — сказала она тихо. — Пожалуйста.
На лестнице пахло кошками и сыростью. Лампочка под потолком гудела, свет от неё был белый и неприятный, делал лица старыми. Глеб прикрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной.
— Меня сократили, — сказал он. — В мае.
Нелли молчала.
— Весь отдел закрыли. Двадцать три человека. Выходное пособие дали, я его в июне в ипотеку внёс и в конверт положил, будто командировочные.
— А это? — она кивнула на дверь.
— Это Степан Ильич. У него перелом шейки бедра, лежачий почти три месяца был, сейчас на ходунках. Дочка его, Ирма, объявление повесила в подъезде, сиделку искала, мужчину, чтобы поднимать мог. Я увидел, когда тебе за хлебом ходил. Позвонил.
— Сиделку, — повторила она.
— Нель, она платит нормально. Я по три дня тут, когда она в рейсы уезжает, она проводница. Кормлю его, мою, упражнения делаем, мазью растираю. Остальное время по объявлениям езжу. Меня никуда не берут, понимаешь? Сорок четыре года. Говорят: «перезвоним». Никто не перезванивает.
Он говорил быстро, глотая окончания, и смотрел не на неё, а на свои руки. На пальцах остался тальк от перчаток.
— Почему ты мне не сказал?
— А что я тебе скажу? Что я, инженер с двадцатилетним стажем, дерьмо за чужим дедом выношу? Что у нас ипотека, у Дашки через год выпускной, а я…
Он не договорил. Отвернулся к стене, упёрся в неё лбом.
Нелли смотрела на его затылок. На седину, которой в прошлом году было меньше. На воротник старой рубашки, протёртый до ниток.
Горло свело так, что она не могла ничего сказать. Только стояла и дышала, и каждый вдох был с запахом кошек и камфоры.
Не женщина. Не бежевое пальто. Дед с переломом.
Она ждала чего угодно, а не этого.
— Ты мог мне сказать, — выговорила она наконец. — Я бы поняла. Я бы… Глеб, я же бухгалтер. Я бы посчитала. Мы бы что-нибудь придумали.
— Ты бы посмотрела на меня по-другому.
— Я и сейчас смотрю по-другому.
Он обернулся. Глаза у него были красные.
— Вот видишь.
— Нет, — сказала она. — Не так, как ты думаешь.
Дверь за его спиной приоткрылась, в щель высунулась лысая голова.
— Молодые, у меня картошка стынет. Я, между прочим, её сам чистил, сидя. Первый раз за три месяца сам.
Глеб неожиданно засмеялся. Коротко, почти всхлипом.
— Степан Ильич у нас упрямый.
— Не упрямый, а самостоятельный, — поправил старик. — Девонька, иди, поешь. Он тебе всё равно сейчас ничего толкового не скажет, у него от стыда язык отнялся.
На кухне у Степана Ильича стоял старый буфет с гранёными стаканами, на подоконнике росла герань в консервной банке. Клеёнка на столе была в подсолнухах, местами протёртая до ткани. Радио снова тихо заиграло.
Картошка оказалась пересоленной и подгоревшей с одного бока. Нелли ела её и не чувствовала ничего, кроме соли на губах.
— Вот так он у меня три месяца, — рассказывал Степан Ильич, размахивая вилкой. — Ирка в рейс, а он тут. Утром кашу, потом ногу разминать, потом кроссворды. Он в кроссвордах ноль, между прочим. Реку в Африке из четырёх букв не знает.
— Нил, — машинально сказала Нелли.
— Во! А он Конго пишет. Пять букв, говорю, не лезет. Нет, пишет.
Глеб сидел напротив, крутил в пальцах чайную ложку и молчал. Термос, красный, стоял на краю стола. Её термос. С её чаем, остывшим ещё в среду.
— Он о вас говорит всё время, — продолжал старик. — Нелли то, Нелли сё. Нелли пироги печёт, Нелли отчёты считает, Нелли в прошлом году кран на даче у тёщи сама починила, пока он на рыбалке был. Я уж думаю, познакомиться бы. А он: нельзя, Степан Ильич, она не знает.
Он вздохнул и отложил вилку.
— Я ему говорил. Говорил, дурак ты, Глеб. Жене врать последнее дело. Я своей Зое за сорок лет два раза соврал, и оба раза жалею.
— Степан Ильич, — тихо сказал Глеб.
— Что Степан Ильич? Я старый, мне можно.
Нелли допила чай из гранёного стакана. Чай был крепкий, заваренный по-стариковски, до черноты, и горчил. Она поставила стакан на клеёнку, прямо на подсолнух.
— Глеб, пойдём домой.
— Я не могу. Ирма в пятницу утром приезжает. Он один не справится ночью, ему в туалет вставать.
— Справлюсь, — обиделся старик.
— Не справитесь. В прошлый раз упали.
Нелли встала.
— Хорошо. Тогда в пятницу. Я жду.
Она вышла на лестницу и только там, на площадке между первым и вторым этажом, прислонилась к холодной крашеной стене и позволила себе закрыть глаза.
Не женщина. Дед. Каша, кроссворды, мазь.
Ей вдруг стало так легко, что закружилась голова. Будто несла что-то тяжёлое через весь двор и наконец поставила.
Она спустилась, вышла на улицу и пошла домой через лужи, не обходя их.
В пятницу утром Глеб пришёл в девять. С той же сумкой, без термоса. Термос он забыл у Степана Ильича.
Нелли встретила его в прихожей. Взяла сумку, поставила на пол. Он стоял, не разуваясь, и смотрел на неё так, будто ждал удара.
— Разувайся, — сказала она. — Я сырники сделала.
За завтраком они говорили долго. Про деньги, про ипотеку, про то, сколько у них отложено на Дашину учёбу. Нелли достала блокнот и начала считать. Столбики цифр выстраивались на клетчатой бумаге, и от этого ей становилось спокойнее. Цифры она понимала. Цифры не врали.
— Если я возьму подработку на удалёнке, — говорила она, — вести двух ИП, это тысяч двадцать пять. Ты у Степана Ильича сколько получаешь?
— Тридцать. Ирма больше не может, она сама на двух работах.
— Плюс мои. Ипотеку тянем. На еду хватает. Дашины курсы по химии урежем.
— Не надо урезать.
— Глеб, у неё тройка. Ей эти курсы как мёртвому припарка. Лучше я сама с ней посижу.
Он улыбнулся. Первый раз за утро.
— Ты сама химию помнишь?
— Я всё помню. Я бухгалтер.
Он накрыл её руку своей. Ладонь была шершавая, сухая, с мелкими трещинками на костяшках. От постоянного мытья рук, от перчаток, от чужого белья. Раньше у него были гладкие руки инженера, который работает с чертежами.
Нелли повернула ладонь и сжала его пальцы.
— Больше никаких Самар.
— Никаких.
— И никакой гречки в гостинице.
— Там не было гостиницы. Там была раскладушка в коридоре. Я на ней к августу себе спину отлежал.
Она засмеялась. Он тоже. На кухню, шлёпая тапками, вышла Дарья, увидела их, смеющихся, за столом, и остановилась в дверях.
— О, — сказала она. — Папа вернулся из Самары.
— Даша, садись, сырники, — сказала Нелли. — Папа не из Самары. Папа из четырнадцатого дома.
И тут Нелли увидела лицо дочери.
Дарья не удивилась. Не округлила глаза, не спросила «в смысле». Она просто побледнела, резко, до серого, и посмотрела на отца. Посмотрела так, как смотрят сообщники, когда их берут с поличным.
Глеб убрал руку со стола.
Нелли почувствовала, как внутри у неё что-то медленно проваливается, этаж за этажом, как лифт с оборванным тросом.
— Ты знала, — сказала она.
Это был не вопрос.
— Мам, ну…
— Как давно?
— Нель, это я её попросил, — начал Глеб.
— Я не тебя спрашиваю. Даша. Как давно?
Дочь стояла в дверях, вцепившись пальцами в косяк. Ногти у неё были накрашены тем самым лаком, запах которого стоял в комнате утром в среду. Бледно-сиреневым. Облупился на указательном.
— С июля, — сказала Дарья. — Я его машину увидела, когда к Лизке ходила. Лизка в четырнадцатом живёт, в третьем подъезде. Я подошла, а он из подъезда выходит с мусорным пакетом и с судном. С таким, эмалированным. Я сначала подумала… ну, что он там с кем-то. А он сел на лавку и всё рассказал.
— И ты молчала. Два месяца.
— Он просил!
— А я? Я тебя не просила? Я тебя позавчера ночью на кухне спросила. Прямо в глаза спросила, точно ли папа в Самаре.
Дарья опустила голову.
— Мам, он плакал, — сказала она очень тихо. — Там, на лавке. Я никогда не видела, чтобы папа плакал. Он сказал, что найдёт работу за месяц и тогда сам тебе скажет. А потом месяц прошёл, и второй, и… Я каждый день хотела сказать. Правда. Я каждый вечер писала тебе сообщение и стирала.
Нелли вспомнила телефон экраном вниз. Быстро набранное что-то и убранное. Стакан, брошенный в раковину невымытым.
Она встала, подошла к раковине и открыла кран. Налила воду в стакан, поднесла к губам и поставила обратно, так и не выпив. Руки у неё дрожали, стакан стучал о край раковины мелко и часто, как зубы на морозе.
Два месяца. Они вдвоём. Сговорились за её спиной, берегли её, как берегут больную. Она пекла пироги, гладила пять рубашек, заливала термос, провожала, ждала звонка, а они вдвоём знали. Дочь переписывалась с отцом, пока мать спала за стенкой.
И ведь Фаина Петровна, чужой человек с батоном и голубями, сказала ей правду раньше, чем родной ребёнок.
— Нель, — Глеб поднялся со стула. — Это моя вина. Только моя. Она ребёнок.
— Ей шестнадцать, Глеб. Она не ребёнок. Она всё понимала.
— Мам, я понимала, — Дарья шагнула к ней. — Я поэтому и молчала. Ты бы стала переживать, у тебя давление. Ты бы на двух работах начала пахать. Ты бы…
— Я бы что? Не справилась?
Дочь замолчала.
— Вы решили за меня, — сказала Нелли. Голос у неё был ровный, и от этой ровности обоим стало не по себе, это было видно. — Вы вдвоём решили, что я не справлюсь. Что меня надо беречь. Как Степана Ильича. Кормить с ложечки и мазью растирать.
Она вылила воду из стакана в раковину, поставила стакан вверх дном на сушилку и вышла из кухни.
В спальне она села на кровать и посмотрела на пять рубашек в открытом шкафу. Голубая, белая, клетчатая, серая, белая. Выглаженные, пахнущие лавандой, никому не нужные.
За стеной было тихо. Потом она услышала, как Дарья заплакала, в голос, по-детски, как плакала в пять лет, когда разбила коленку. И как Глеб что-то говорил ей глухо и успокаивающе.
Нелли сидела и не шла к ним.
В субботу она ушла из дома в восемь утра, никому ничего не сказав. Не потому что хотела наказать. Просто не могла находиться в квартире, где всё было как прежде и одновременно совсем не так.
Фаина Петровна сидела на лавочке под зонтиком. Увидела Нелли и подвинулась, освобождая место.
— Садись, милая моя. В ногах правды нет.
Нелли села. Голуби закружили у ног, требуя батона.
— Ну что, нашла ты его?
— Нашла.
— С той, светленькой?
— С дедушкой её. Он за ним ухаживает. Сиделкой работает.
Фаина Петровна перестала крошить батон и повернулась. Очки на цепочке качнулись.
— Батюшки. Так он без работы, что ли?
— С мая.
— И молчал.
— И молчал. И дочь молчала.
Соседка долго ничего не говорила. Кормила голубей, щурилась на мокрое небо. Потом вздохнула.
— Мой Виктор, покойник, когда с завода ушёл в девяносто шестом, тоже молчал. Три недели делал вид, что на работу ходит. Уходил в семь, приходил в шесть. А сам в парке сидел на лавочке, газеты читал. Я его сама там увидела, на рынок шла.
— И что вы?
— А ничего. Подошла, села рядом. Газету у него взяла, кроссворд начала разгадывать. Он сидит, красный, как рак. А я говорю: Витя, приток Волги, четыре буквы. Он говорит: Ока. Я говорю: молодец. Пошли домой, борщ стынет.
Фаина Петровна бросила голубям корку.
— Они, милая моя, не от нас прячутся. Они от себя прячутся. А мы просто под руку попадаемся.
— А дочь? Она же видела, что я места себе не нахожу.
— А дочь твоя отца пожалела. Он при ней плакал, небось?
Нелли вздрогнула.
— Откуда вы знаете?
— Оттуда, что они все при детях плачут, а при жёнах нет, — спокойно сказала соседка. — При жене стыдно. А ребёнок, он ведь не осудит. Ребёнок пожалеет. Вот она и пожалела, как смогла. Неправильно пожалела, криво. Так ведь шестнадцать лет, милая моя. Я в шестнадцать вообще замуж собиралась за курсанта. Хорошо, мать вовремя за косу оттаскала.
Нелли вдруг рассмеялась. Смех вышел мокрый, с хрипом, и Фаина Петровна сунула ей в руку клетчатый носовой платок, пахнущий «Красной Москвой».
— На, вытрись. И иди домой.
— Я не могу пока.
— Тогда к деду его сходи. Раз он там полгода живёт, так и ты познакомься как следует. Пирожков отнеси. Деды пирожки любят.
Пирожки с капустой Нелли пекла до обеда. Глеб ушёл к Степану Ильичу в девять, Ирма опять уехала в рейс до понедельника. Дарья сидела у себя и не выходила. Дверь в её комнату была приоткрыта на ладонь, как будто оставлена специально.
Тесто липло к пальцам, мука сыпалась на пол. Нелли раскатывала, лепила, ставила противень в духовку и думала о том, сколько раз за эти четыре месяца она вот так же лепила пирожки в дорогу мужу. Он брал их в Самару. Он носил их Степану Ильичу. Старик ел её пирожки и знал её имя, а она не знала, что он существует.
Когда первый противень подрумянился, из комнаты вышла Дарья. Постояла у стола, потом молча взяла скалку.
— Ты неправильно держишь, — сказала Нелли.
— Покажи.
Она показала. Дочь раскатала кружок, неровный, с дыркой посередине, скатала заново. Вторым вышло лучше.
— Мам. Прости меня.
Нелли не ответила сразу. Взяла кружок теста, положила ложку начинки, защипнула края.
— Даша, ты понимаешь, что мне было обидно не за папу?
— Понимаю.
— Нет. Послушай. Папа испугался, ему стыдно было, у мужиков это бывает. Я на него зла, но я его понимаю. А ты… Ты же видела. Ты ночью на кухне видела меня с этим биноклем. И ушла.
Дарья кивнула, глядя в тесто.
— Я тогда чуть не сказала. Я даже рот открыла. А потом подумала, что если скажу, папа решит, что я его предала. И ушла. А потом лежала и думала, что предала тебя.
Она подняла глаза. Они были красными, веки опухли.
— Мам, я не знала, как правильно. Честно. Я между вами как… как на льду стояла. И куда ни шагни, провалишься.
Нелли вытерла руки о фартук и обняла дочь. Прижала к себе, и от волос Дарьи пахло мукой и её детским шампунем с яблоком, который она почему-то до сих пор покупала.
— В следующий раз проваливайся в мою сторону, — сказала Нелли ей в макушку. — Я вытащу.
— Ладно.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Духовка пискнула. Второй противень был готов.
К Степану Ильичу они пошли вдвоём, с пакетом пирожков, завёрнутых в полотенце. Фаина Петровна проводила их взглядом с лавочки и перекрестила вслед, думая, что никто не видит.
Дверь открыл Глеб. Увидел их, пакет, Дарью за спиной жены, и замер. На нём снова была та самая клетчатая рубашка, рукава закатаны.
— Мы с пирожками, — сказала Нелли. — Можно?
Он отступил, пропуская.
Степан Ильич сидел в кухне у окна, ходунки стояли рядом. Он разгадывал кроссворд, держа журнал на вытянутой руке, и шевелил губами.
— Ага! — обрадовался он. — Пироги. И девица. Это кто такая красавица?
— Дочка наша, Даша, — сказал Глеб.
— А я её знаю, — прищурился старик. — Это ж она летом под окнами с тобой на лавке сидела. Ревела, а ты ей нос вытирал.
Дарья покраснела до ушей.
— Степан Ильич, ну зачем.
— А что? Я старый, мне можно.
Нелли выложила пирожки на тарелку с золотым ободком, которую достала из буфета. Налила чай. Кухня наполнилась запахом тёплого теста и капусты, заглушив камфору. Радио играло тихо, в окно стучала ветка клёна.
Степан Ильич откусил пирожок, прожевал и закрыл глаза.
— Как у Зои, — сказал он. — Она тоже капусту с яйцом делала. Ирка не умеет. Всё магазинное носит.
Посидели. Дарья взялась помогать с кроссвордом и оказалась в нём сильнее и отца, и деда вместе взятых. Глеб сидел рядом с женой, и под столом его колено касалось её колена. Нелли не отодвинулась.
Потом зазвонил телефон. Глебов, лежавший на подоконнике рядом с геранью.
Он посмотрел на экран и побледнел. Не так, как Дарья в пятницу. По-другому. Губы у него сжались в линию.
— Кто? — спросила Нелли.
— Не знаю. Городской номер.
Он взял трубку и вышел в коридор. Нелли слышала обрывки. «Да, я». «Да, отправлял». «Когда?». «В понедельник? В десять?». «Конечно, буду». «Спасибо».
Он вернулся на кухню, держа телефон в опущенной руке, и остановился посреди комнаты.
— Это с завода металлоконструкций. Который на Промышленной. Я им резюме в июле отправлял, они молчали. Зовут в понедельник. Главный механик у них на пенсию уходит.
Степан Ильич стукнул ладонью по столу так, что звякнули ложки.
— Во! А я что говорил? Я говорил, надо ждать. Хорошие места медленно освобождаются.
Дарья взвизгнула и повисла у отца на шее. Глеб стоял, обнимая дочь одной рукой, и смотрел поверх её головы на Нелли.
Нелли улыбалась. Но в этой улыбке он увидел что-то, от чего радость у него на лице немного осела.
— Нель?
— Всё хорошо. Я рада. Правда.
— Но?
Она посмотрела на Степана Ильича. На ходунки. На перебинтованную ногу. На кроссворд, в котором Дарья только что вписала «Нил».
— А с ним что будет? Ирма в рейсах. Ей кто-то нужен.
В кухне стало тихо. Только радио играло, и клён стучал в окно.
— Ну, девонька, — сказал Степан Ильич, и голос у него стал вдруг совсем стариковским, надтреснутым. — Не пропаду. Ирка кого-нибудь найдёт. Объявление снова повесит.
Но он отвёл глаза к окну, и пальцы у него на столе стали теребить край клеёнки, отрывая протёртую нитку с подсолнуха.
Домой шли молча, втроём. Дарья впереди, с пустым пакетом. Глеб и Нелли сзади, чуть поодаль.
— Я не могу его бросить, — сказал Глеб, когда они проходили мимо лавочки. Фаины Петровны там уже не было, остались только крошки и два голубя. — Он ко мне привык. Он мне про войну рассказывал, про отца своего, как тот в сорок третьем под Курском. Он мне кроссворды свои разгадывать даёт, хоть я в них и ноль. Нель, он мне в июне, когда меня все на хрен посылали, был единственным, кому я был нужен.
— Я знаю.
— Откуда ты знаешь?
— Я видела, как ты ему подушку поправлял. Когда уходили. Не думая, одной рукой.
Они остановились у подъезда. Нелли посмотрела на четырнадцатый дом. В окне второго этажа, крайнем справа, горел свет, и за занавеской угадывалась маленькая сгорбленная тень у окна.
— Если тебя возьмут, — сказала она, — ты будешь приходить к нему по вечерам. Два раза в неделю. Я по субботам. Даша после школы по средам, раз уж она кроссворды лучше вас всех разгадывает. А на ночи, когда Ирма в рейсе, найдём кого-нибудь. Я у нас в управляющей спрошу, у нас есть женщина, она за лежачими ходит. Я посчитаю, сколько это будет стоить, и мы с Ирмой пополам потянем, если надо.
Глеб смотрел на неё. Долго.
— Ты это уже посчитала, да?
— Пока пирожки лепила.
Он засмеялся, тихо, и притянул её к себе прямо у подъезда. Пахло от него тестом, камфорой и чем-то ещё, своим, родным, забытым за эти месяцы.
— Я дурак, Нель.
— Дурак, — согласилась она. — Приток Волги из четырёх букв?
Он отстранился, непонимающе нахмурился.
— Ока?
— Молодец. Пошли домой, борщ стынет.
— У нас нет борща.
— Будет.
В окне первого этажа дрогнула занавеска.
В понедельник Нелли встала в шесть. Поставила чайник, пока Глеб брился. Он брился долго, тщательно, дважды промыл станок под краном.
Красный термос вернулся из четырнадцатого дома в воскресенье вечером, отмытый Степаном Ильичом с содой, до блеска. Старик передал его с запиской на тетрадном листке, крупными пляшущими буквами: «Нелли спасибо за пироги. Заходите. Кроссворд на пятницу оставлю девице».
Записка висела теперь на холодильнике, под магнитом с Анапой.
Нелли заварила крепкий чай. Две ложки мёда, долька лимона. Закрутила до щелчка.
Глеб вышел из ванной в голубой рубашке, одной из пяти. Нелли гладила её в воскресенье, долго, расправляя каждую складку на воротнике.
— Как я?
— Как главный механик.
— Меня ещё не взяли.
— Возьмут.
Он взял термос, повертел в руках.
— Я же не в командировку.
— Знаю. Там на Промышленной до обеда никакой столовой нет. Выпьешь в перерыве.
Он поцеловал её в висок. Потом, помедлив, в губы.
— Я позвоню. Сразу, как выйду оттуда. Связь там точно есть.
— Проверю, — сказала Нелли.
Он ушёл. Лифт загудел, потом стих. Нелли подошла к окну. Во дворе было светло и сухо, первое ясное утро за неделю. Серая машина с тремя семёрками выехала со стоянки у их подъезда, притормозила у лавочки, где Фаина Петровна уже раскладывала батон для голубей, и мигнула ей фарами.
Фаина Петровна помахала рукой в вязаной перчатке.
Машина проехала мимо четырнадцатого дома. В окне второго этажа, крайнем справа, отодвинулась занавеска, и старик в тельняшке поднял вслед ладонь.
Нелли стояла у окна, пока машина не скрылась за аптекой. Потом пошла будить Дарью.
На тумбочке у дочери лежал телефон. Экраном вверх.
Передай своей матери, что в мою квартиру она въедет только через мой труп! — заявила я, глядя мужу в глаза