Галина думала, что уезжает к маме на пару дней. Просто передышка, просто пауза. Но ключи, которые она оставила на тумбочке, уже рассказали мужу совсем другую историю.
Галина сняла ключи с крючка, подержала на ладони и положила на тумбочку. Связка звякнула о стекло, и этот звук показался ей громче, чем нужно.
Она стояла в прихожей с дорожной сумкой, в которую поместилось немного: две футболки, джинсы, зарядка, паспорт, крем для рук. Всё остальное принадлежало этой квартире. И человеку, который сейчас сидел на кухне.
— Ты серьёзно? — спросил Костя, не поворачиваясь.
Он держал кружку обеими руками, хотя чай давно остыл. Галина видела его затылок: короткие тёмные волосы, родинка за левым ухом. Двенадцать лет она смотрела на этот затылок.
— Я к маме. На пару дней.
— На пару дней, — повторил он.
— Да.
— Ладно.
Она ждала, что он встанет. Или хотя бы повернётся. Но Костя отпил из кружки, поморщился от холодного чая и потянулся к чайнику.
Галина вышла.
На лестнице пахло сыростью и чем-то сладким, то ли от соседского освежителя, то ли от цветов, которые кто-то оставил на подоконнике между этажами. Она спустилась пешком. Лифт работал, но ей нужны были эти шесть пролётов. Каждая ступенька как вдох.
На улице моросило. Апрель в этом году не торопился быть весной. Галина застегнула пальто до подбородка и пошла к остановке, волоча сумку по мокрому асфальту. Колёсико заедало, она дёрнула ручку, и сумка чуть не упала.
Автобус подошёл через семь минут. Она села у окна и прижалась виском к стеклу. Холодное. По ту сторону проплывали фонари, аптека, магазин «Пятёрочка», школа, в которую ходил Лёвка до четвёртого класса.
Лёвка. Ему шестнадцать. Он сейчас у бабушки, у Костиной мамы, в Туле. Каникулы. Это удачно совпало, и Галина несколько дней уговаривала себя, что именно поэтому она уезжает сейчас, а не раньше. Потому что удобный момент.
Но удобных моментов не бывает. Бывает предел.
Она увидела переписку одиннадцать дней назад. Не искала, не подглядывала, не проверяла телефон ночью. Костя сам оставил планшет на столе, открытый на диалоге. Как будто забыл. Или как будто хотел, чтобы она увидела.
Там было сообщение от женщины с именем «Р.» в контактах. Просто буква. Галина прочитала три строчки, и этого хватило. Не потому что там было что-то откровенное. Там было: «Скучаю. Когда?» И его ответ: «Скоро. Жди.»
Два слова. Скоро. Жди.
Она закрыла планшет, протёрла экран рукавом и поставила точно туда, откуда взяла. На край стола, ближе к стене, рядом с солонкой в форме совы, которую Лёвка привёз из Анапы пять лет назад.
Потом она варила макароны, потом звонила маме, потом стирала, потом легла, потом лежала и считала трещины на потолке. Их было семнадцать. Она дважды пересчитала.
Мама жила в Подольске, в двухкомнатной квартире на третьем этаже, где всё осталось таким, каким было в девяносто восьмом году: обои в мелкий цветочек, сервант с хрусталём, часы-ходики, которые тикали так громко, что первую ночь Галина не могла уснуть. А потом привыкла. Привыкать она умела.
Зинаида Павловна открыла дверь и посмотрела на дочь поверх очков. Ей было шестьдесят три, она носила домашний халат с подсолнухами и пахла валерьянкой и жареным луком одновременно.
— Приехала, — сказала мама. Не спросила. Констатировала.
— На пару дней.
— Заходи.
В прихожей было тесно. Галина поставила сумку, разулась и прошла на кухню. На столе стоял борщ, накрытый тарелкой. Хлеб, нарезанный тонко, как мама всегда резала, почти прозрачными ломтиками.
— Ешь, — сказала Зинаида Павловна.
— Я не голодная.
— Ешь.
Галина села. Борщ был горячий, густой, с плотной свёклой и укропом поверх сметаны. Она съела две тарелки, а потом положила ложку и уставилась в стену.
— Мам.
— Что?
— Ничего.
Зинаида Павловна молча убрала тарелки, вымыла их и повесила полотенце на крючок. Она не спрашивала. Она ждала.
Галина рассказала на третий день. Не потому что решилась, а потому что больше не могла носить это внутри. Оно давило где-то между рёбрами, тяжёлое, как мокрая глина.
Они сидели на кухне вечером. Мама вязала носок, спицы постукивали друг о друга ровным ритмом. За окном соседские дети играли во дворе, и их крики долетали вместе с запахом мокрой земли.
— Костя с кем-то переписывается.
Спицы не остановились.
— Давно?
— Не знаю. Я видела одиннадцать дней назад. Но переписка старая, я пролистала. Месяца три, может, четыре.
— Ты с ним говорила?
— Нет.
— Почему?
— Потому что не знаю, что сказать.
Зинаида Павловна опустила вязание на колени и посмотрела на дочь. Взгляд был прямой, без жалости. Жалость мама считала слабостью.
— Ты уехала, чтобы не говорить.
— Я уехала, чтобы подумать.
— Ты уехала, чтобы посмотреть, побежит ли он за тобой.
Галина хотела возразить. Открыла рот и закрыла. Потому что мама была права. Не целиком, но в той части, которую Галина от себя прятала.
Костя не позвонил в первый день. Написал сообщение: «Доехала?» Она ответила: «Да.» На этом всё.
Во второй день молчание. Она проверяла телефон каждые сорок минут, потом каждые двадцать, потом положила его в ящик комода и ушла гулять. Подольск встретил её широкими лужами и ветром, который забирался под пальто и холодил спину между лопатками.
Она шла мимо школы, мимо парка, мимо магазина тканей, в котором мама когда-то покупала ситец на шторы. Магазин давно закрылся. За стеклом теперь стояли манекены в спортивных костюмах.
Всё меняется. Только привычки остаются. И страх.
На третий день Костя написал: «Когда вернёшься?» Она набрала: «Скоро.» Палец завис над кнопкой отправки. Слово «скоро». То самое слово, которое он написал другой женщине. Скоро. Жди.
Она стёрла и написала: «Не знаю пока.»
Он не ответил.
На четвёртый день позвонил Лёвка. Голос у него был ломкий, то взрослый, то вдруг мальчишеский. Она слышала, как он жуёт что-то, и от этого звука её внутренности сжались в тёплый ком.
— Мам, ты чего у бабы Зины?
— Соскучилась по ней.
— А папа знает?
— Знает.
— А когда ты домой?
Домой. Он сказал «домой» про ту квартиру, где она прожила двенадцать лет, где на кухне осталась солонка-сова, где в коридоре висит фото с их свадьбы, и где сейчас Костя, вероятно, один.
Или не один.
— Скоро, сынок.
Опять это слово.
— Лады, — сказал Лёвка и отключился.
Галина села на кровать и прижала телефон к груди. Экран погас. Лёвка уже был далеко, в Туле, в другом мире, где мама и папа просто мама и папа. Где ничего не рушится.
Она позавидовала ему. Шестнадцать лет, и мир ещё цельный.
Зинаида Павловна не лезла с советами. Она варила суп, мыла полы, вязала и смотрела сериалы на маленьком телевизоре, который стоял на холодильнике. Иногда Галина садилась рядом, и они молча смотрели, как экранные люди ругаются, мирятся и снова ругаются. Это было почти смешно.
Но на пятый день мама сказала:
— Звони ему.
— Зачем?
— Потому что ты сидишь здесь, как мышь в банке. Ни туда, ни сюда.
Галина посмотрела на маму. Та стояла у раковины, мыла яблоко и не оборачивалась. Вода текла тонкой струйкой, яблоко блестело под светом лампы, и Галина почему-то запомнила именно этот момент: мамины руки, вода, яблоко, и тишина, которая висела между ними как натянутая нитка.
— Я боюсь.
— Чего?
— Что он скажет, что любит её.
Зинаида Павловна выключила воду и повернулась.
— А если скажет, что не любит?
— Тогда зачем?
— Вот это и спроси.
Мама положила яблоко на тарелку и вышла из кухни. Галина сидела одна. За стеной тикали часы-ходики, и каждый удар отдавался где-то в затылке.
Она позвонила в тот же вечер. Руки были мокрые, она вытерла их о джинсы, но телефон всё равно скользил в пальцах.
Костя ответил на третий гудок.
— Алло.
— Это я.
— Я знаю.
Тишина. Галина слышала, как у него в квартире работает телевизор. Их телевизор, в их гостиной, на их стене.
— Костя.
— Что?
— Кто такая Р.?
Он молчал. Телевизор бормотал что-то про погоду. Галина считала секунды: одна, две, три, четыре.
— Откуда ты знаешь?
— Планшет. Ты оставил открытым.
Снова тишина. Потом он выдохнул. Она услышала этот выдох, длинный, как будто он держал воздух внутри очень долго.
— Рита. Её зовут Рита.
— Кто она?
— Коллега. Из соседнего отдела.
Галина прислонилась спиной к стене. Обои с цветочками, мамины обои, ткнулись в лопатки. Она чувствовала каждый бугорок.
— Давно?
— Полгода.
— Полгода.
— Да.
— Ты с ней спишь?
— Галя.
— Ты с ней спишь?
— Да.
Она не заплакала. Просто перестала чувствовать ноги. Сползла по стене на пол, села на холодный линолеум и прижала колени к подбородку. Телефон лежал у уха, а может, у щеки, она не понимала.
— Ты её любишь?
— Я не знаю.
— Как это, не знаю?
— Галя, я правда не знаю. Мне с ней легко. С тобой мне давно нелегко.
Часы-ходики тикали. Галина закрыла глаза.
— Мне с тобой тоже нелегко, — сказала она. — Но я не пошла искать лёгкое.
Он ничего не ответил. Она повесила трубку.
Ночью она не спала. Лежала в бывшей своей комнате, на диване, который помнил её пятнадцатилетнюю, и смотрела в потолок. Трещин тут не было. Мама штукатурила три года назад, позвала мастера, всё было ровное, гладкое, белое.
Мысли не были ровными. Они метались, как кошка в закрытой комнате, из угла в угол.
Полгода. Сто восемьдесят дней, плюс-минус. Все эти месяцы она жарила ему котлеты, стирала его рубашки, засыпала рядом с ним, а он думал о женщине по имени Рита из соседнего отдела. О женщине, с которой легко.
А с ней, выходит, тяжело. С ней, которая за двенадцать лет ни разу не устроила скандал на пустом месте, которая работала, тянула дом, возила Лёвку на секции и к врачам, которая каждый август делала заготовки, хотя ненавидела стоять у плиты в жару.
Тяжело.
Она повернулась на бок. Подушка пахла лавандой. Мамин порошок.
А может, правда тяжело. Может, они оба устали так, что перестали замечать друг друга. Она приходила с работы и включала сериал. Он приходил и уходил в телефон. Ужин в тишине. Два человека в одной квартире, каждый в своём коконе.
Когда они в последний раз разговаривали? Не про Лёвку, не про деньги, не про «купи хлеб». Просто разговаривали.
Она не помнила.
Утром позвонила подруга. Людмила, сорок один год, разведена, двое детей, голос резкий и быстрый, как скоростной поезд.
— Ты чего в Подольске?
— Откуда знаешь?
— Костя звонил Серёже. Серёжа сказал мне.
Серёжа, бывший муж Людмилы. Они с Костей дружили. Мир тесный, как эта кухня.
— Что Костя сказал?
— Что ты уехала к маме подумать. Что он не понимает, что происходит.
Галина засмеялась. Коротко, без радости.
— Он не понимает.
— Галь, что случилось?
— У него женщина.
— Как?
— Полгода. Коллега. Рита.
Людмила замолчала. В трубке был слышен детский крик и звук льющейся воды.
— Ты ему сказала, что знаешь?
— Вчера.
— И что он?
— Сказал, что с ней легко.
— Козёл, — сказала Людмила. — Прости, но козёл. С ней легко. А ты ему двенадцать лет котлеты жаришь.
— Люд.
— Что?
— Не помогает.
— Я знаю. Прости. Приезжай ко мне, если хочешь. Или хочешь, я к тебе?
— Нет. Я тут пока.
Она положила трубку и посмотрела на мамину кухню. Солнце пробивалось через тюль и ложилось на стол тёплыми пятнами. Пыль плавала в воздухе, медленная, золотая. Было тихо. Было почти красиво.
На шестой день Костя позвонил сам.
— Галя, нам надо поговорить.
— Мы говорим.
— Не по телефону. Нормально.
— Нормально это как?
— Приезжай домой. Или я приеду.
Она подумала. Мама в соседней комнате вязала, спицы постукивали.
— Не надо сюда. Я приеду.
— Когда?
— Завтра.
Она нажала отбой и сидела минуту, две, пять. Потом встала и пошла собирать сумку. Тех же вещей стало почему-то больше: мама положила банку огурцов, пакет с пирожками и шерстяные носки.
— Мам, лето скоро.
— Носки всегда нужны, — ответила Зинаида Павловна и поправила очки.
Галина обняла её. Мама была маленькая, ниже на голову, и пахла валерьянкой, луком и чем-то ещё. Домом. Тем самым, где Галине было пятнадцать и всё было впереди.
— Ты справишься, — сказала мама, не отстраняясь.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты моя дочь.
Они постояли так полминуты. Потом Зинаида Павловна похлопала её по спине и сказала:
— Иди. Автобус в двенадцать тридцать.
В автобусе Галина смотрела в окно и думала о том, что квартира, в которую она возвращается, за неделю могла измениться. Или не измениться. Может, всё стоит на тех же местах, и солонка-сова по-прежнему у стены, и его кружка в раковине. А может, там побывала другая женщина. Рита. Может, она сидела на том стуле, на котором Галина сидит каждое утро, и пила из той кружки, из которой пьёт Лёвка, когда приезжает.
От этой мысли пальцы сжались в кулаки. Она разжала их по одному, медленно, глядя на свои ногти. Лак облупился на безымянном пальце. Она не красила ногти уже месяц.
Автобус качнулся на повороте, и банка с огурцами стукнула в стенку сумки глухим, плотным звуком.
Галина достала телефон и открыла переписку с Костей. Последнее сообщение: «Завтра.» Отправлено ею. Прочитано им. Без ответа.
Она пролистала выше. Месяцы их переписки уместились в одну прокрутку экрана. «Купи молоко.» «Лёвка не звонил?» «Задержусь.» «Ок.» «Доехала?» «Да.» Десять слов в день. Иногда пять. Иногда ноль.
Вот он, весь их последний год: «задержусь», «ок», тишина.
Она открыла дверь своим ключом. Ключи были запасные, из маминого серванта, тяжёлые, с брелоком-матрёшкой, который Лёвка подарил бабушке в первом классе.
В прихожей пахло иначе. Не плохо. Просто иначе. Другой кондиционер для белья или другой шампунь, или просто за неделю воздух в квартире сменился, как меняется вода в аквариуме.
Она сняла обувь, прошла в кухню и остановилась.
На столе стояли две чашки. Две. Одна его, синяя, с надписью «Boss». Вторая чужая. Белая, без рисунка, чуть меньше. Галина никогда её не видела.
Она стояла и смотрела на эту чашку. Белую, обычную, ничем не примечательную чашку, из которой кто-то пил чай на её кухне, за её столом, может быть, утром, может быть, вчера. И Костя даже не убрал. Не вымыл. Не спрятал.
А может, не посчитал нужным.
В груди что-то дрогнуло. Не боль, не злость. Что-то другое. Будто последний кирпич встал на место в стене, которую она строила одиннадцать дней.
Костя вышел из комнаты. Он был в домашних штанах и серой футболке, небритый, с тёмными кругами под глазами. Ему тридцать девять, но сейчас он выглядел на все пятьдесят. Или это она впервые за долгое время посмотрела на него без привычки.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
Он увидел, куда она смотрит. На чашку. Белую чашку на столе.
— Это…
— Я поняла.
— Галь.
— Она была здесь.
— Один раз.
— В нашей квартире.
— Да.
Он сел на стул. Тот самый, левый, у стены. Его стул. Руки положил на стол, пальцы переплёл. Костяшки побелели.
— Я не хотел, чтобы так.
— Как ты хотел?
— Не знаю. По-другому.
— По-другому это как, Костя? Ты привёл её сюда. В квартиру, где живёт твой сын. Где я двенадцать лет мыла полы. Где наши фотографии висят в коридоре.
Он молчал.
— Ты хоть снял фотографии? — спросила она, и голос дрогнул впервые за весь разговор.
— Нет.
— То есть она видела наше свадебное фото и всё равно пришла.
— Галя, пожалуйста.
— Что «пожалуйста»?
Она не кричала. Говорила тихо, и от этого было страшнее. Она сама это чувствовала: как слова выходят ровные, плотные, каждый на своём месте, а внутри всё трясётся.
Они просидели на кухне два часа. За окном стемнело. Галина не включала свет, и они говорили в сумерках, в синеватом свете от окна, и тени ложились на стены длинными полосами.
Он рассказал про Риту. Тридцать один год, из Воронежа, приехала в Москву четыре года назад. Снимает квартиру в Бирюлёво. Работает в бухгалтерии.
— Она знает про меня?
— Знает.
— И ей всё равно?
— Она говорит, что не претендует.
Галина усмехнулась. Горькая, кривая усмешка, от которой свело скулы.
— Не претендует. Она уже в моей квартире чай пила.
Костя потёр переносицу большим и указательным пальцем. Жест, который она знала двенадцать лет. Он делал так, когда не знал, что говорить.
— Почему? — спросила Галина. Главный вопрос. Простой и невозможный.
— Потому что я устал.
— От чего?
— От всего. От ощущения, что я всё делаю неправильно. Что я всегда виноват. Что мне нельзя просто прийти домой и быть.
— Ты мог мне это сказать.
— Я пытался.
— Когда?
— Год назад. Два года назад. Ты сказала, что я выдумываю. Что у нас нормальная семья и нечего раскачивать лодку.
Галина замерла. Потому что вспомнила. Тот разговор, когда он сел рядом на диване и начал что-то про «нам надо поговорить», а она отмахнулась, потому что устала после работы и не хотела слышать очередные жалобы.
Она отмахнулась.
— Я не знала, что ты про это, — сказала она.
— А про что ты думала?
— Не знаю. Думала, ты хочешь жаловаться на тёщу.
Он посмотрел на неё. В темноте она не видела его глаз, но чувствовала взгляд.
— Вот, — сказал он тихо. — Вот именно.
Она ночевала в гостиной на диване. Костя остался в спальне. Стена между ними была тонкая, панельный дом, и она слышала, как он ворочается, как скрипит кровать, как он встаёт и идёт на кухню пить воду в три часа ночи.
Она тоже не спала. Лежала, завернувшись в плед, и думала.
Он прав. Не целиком, не во всём, но в чём-то прав. Она перестала его слышать задолго до того, как появилась Рита. Она привыкла к нему, как привыкают к мебели: стоит, не мешает, функционирует. Не надо думать, не надо спрашивать, не надо замечать.
Но это не оправдывает. Привести женщину в их дом. Лечь с другой. Написать «скоро, жди», пока жена варит ему макароны.
Одно не отменяет другого.
Галина натянула плед до подбородка. В гостиной было холодно. Окно оставалось приоткрытым, и оттуда тянуло ночным апрелем: мокрой землёй, остывшим асфальтом и чем-то едва уловимым, вроде свежей листвы. Весна всё-таки начиналась.
Утром она встала рано. Шесть двадцать. Костя ещё спал. Она прошла на кухню босиком, чувствуя каждую плитку пола, холодную, знакомую.
Чашка стояла на столе. Белая, чужая. Галина взяла её, подержала в руках. Лёгкая. Тёплая почему-то, хотя не должна. Просто показалось.
Она открыла шкаф, поставила чашку на верхнюю полку, за маминым сервизом, который доставали только на Новый год. Закрыла дверцу.
Потом включила чайник и достала две кружки. Его синюю. Свою, с жёлтым подсолнухом. Поставила на стол. Насыпала заварку.
Чайник закипел. Она налила воду и села ждать.
Шаги в коридоре. Костя зашёл на кухню, остановился в дверях. Посмотрел на стол. Две кружки. Две.
— Садись, — сказала Галина.
Он сел.
— Я не прощаю тебя, — сказала она. — И не знаю, прощу ли. Но мы будем разговаривать. Каждый день. Не про Лёвку, не про деньги, не про молоко. Про нас. И если ты ещё раз увидишь эту женщину, я узнаю. И тогда разговаривать будет не о чем.
Он молчал.
— Ты слышишь?
— Слышу.
— Чай остывает.
Он потянулся к кружке. Она смотрела, как его пальцы обхватывают синий фаянс, как он подносит к губам, как пар поднимается и тает.
Солонка-сова стояла у стены. На своём месте.
Вечером позвонил Лёвка.
— Мам, ты дома?
— Дома.
— А папа?
— Тоже.
— А чего голос у тебя такой?
— Какой?
— Не знаю. Странный.
— Устала просто.
— Ладно. Я в воскресенье приеду.
— Хорошо, сынок.
Она положила телефон на стол и посмотрела в окно. Двор, качели, фонарь. Всё то же самое. Ничего не изменилось. И всё изменилось.
Костя мыл посуду в кухне. Она слышала звук воды и звон тарелок. Он мыл посуду впервые за долгое время. А может, и не впервые. Может, она просто не замечала.
Галина встала и подошла к зеркалу в прихожей. Женщина, которая смотрела на неё оттуда: тридцать восемь лет, русые волосы, собранные в хвост, тёмные круги под глазами, складка между бровями, которой год назад не было.
Она выпрямилась. Складка не исчезла.
На тумбочке лежали ключи. Те самые, которые она оставила неделю назад. Костя не убрал их. Они лежали точно так, как она их положила: связка на стекле, брелок с буквой «Г», который Лёвка выбрал в автомате в торговом центре.
Она взяла ключи. Подержала на ладони. Тяжёлые. Тёплые.
Повесила на крючок.
Ночью они лежали в одной комнате. Костя на кровати, Галина на расстеленном матрасе на полу. Она сама так решила.
— Галь, — сказал он в темноте.
— Что?
— Спасибо, что вернулась.
Она не ответила. Закрыла глаза. Подушка пахла их общим порошком, тем самым, который она покупала годами в одном и том же магазине.
За стеной тикали часы. Не мамины ходики, другие. Электронные, на микроволновке, беззвучные, но она знала, что они идут. Время шло.
Она не знала, что будет дальше. Не знала, сможет ли. Не знала, хватит ли её на то, что впереди.
Но ключи висели на крючке. И утром она встанет. И поставит чайник. И достанет две кружки.
А дальше видно будет.
Зять 3 лета вкладывался в чужую дачу: а после объявления о продаже услышал фразу, которая перечеркнула его труд