Утро у нас начинается всегда одинаково. Будильник орёт в шесть двадцать, я шарю рукой по тумбочке, нахожу телефон, давлю на экран. Лежу ещё минуту, глаза открыты, смотрю в потолок. На потолке — жёлтое пятно, маленькое, похоже на облако. Я его уже три года хочу закрасить, всё руки не доходят. Рядом громогласно храпит мой муж Кирилл.
Квартира у нас двухкомнатная, папина, отписанная мне ещё до свадьбы. Папа умер в двадцать втором. Я тогда работала в городской поликлинике, получала шестьдесят восемь тысяч и думала, что это нормально. Потом папы не стало, и я поняла, что теперь опереться я могу лишь на мужа.
Кухня у нас маленькая, четыре на три метра, но уютная. Окно на восток, утром солнце бьёт прямо в стол. Я люблю это — стоишь, варишь кофе, и падают лучики солнца.
Варю кашу. Гречку. Кирилл без гречки утром — не человек. Я не преувеличиваюю: он реально злится, если вместо гречки предлагаю овсянку. «Овсянка — это каша для тех, кто не хочет жить», — сказал он мне однажды. Гречка так гречка.
Максим выходит в кухню в пижаме — мятой, с мультяшными роботами. Ему десять. Я бы купила новую, но он не даёт. «Она мягкая», — говорит. Волосы торчат в разные стороны, глаза сонные, щёка красная — спал на подушке лицом.
— Доброе утро, сынок, — говорю.
— Угу.
— Садись. Каша через пять минут будет готова.
— Мама, а можно сегодня без секции? У меня нос заложен.
— Давай так: после школы домой, чай с малиной, и если к пяти пройдёт — пойдёшь. Не пройдёт — сидишь дома, без разговоров.
— Ладно… — Он ковыряет вилкой гречку, надувает щёки. — А папа, ты вечером будешь?
Кирилл сидит в трениках перед телевизором, ест свою порцию, смотрит утренние новости.
— Буду, Максим. Куда я денусь.
Он говорит это не оборачиваясь, но голос у него мягкий. Кирилл — мужик молчаливый, но когда говорит — всегда по делу. За десять лет совместной жизни я привыкла: если он сказал «буду» — значит, будет. Если сказал «нормально» — значит, нормально.
Я собираюсь на смену. Работаю в частной клинике на севере Москвы, до работы — двадцать минут на метро и десять пешком. Смена сегодня с девяти до девяти, с перерывом на обед. Платят сто шестьдесят тысяч в месяц — после того как перешла из поликлиники в частный сектор, стало заметно легче. Кирилл тянет сто десять на стройке — он разнорабочий, делает всё: кладёт кирпич, ровняет, таскает, копает. Руки у него — как наждачка, мозоли не сходят даже зимой. Но денег на троих вполне хватает. Максиму на секции по плаванию ходит.
Целую Максима в макушку. Пахнет детским шампунем и сном. Кирилл говорит «давай, сынок», не вставая с табуретки. Я накидываю куртку, проверяю сумку. Выхожу. Лифт едет медленно, на седьмом этаже кто-то застрял и жмёт на кнопку. Стены в лифте оклеены объявлениями: «Продам свиное молоко», «Требуется курьер», «Отдам жену в добрые руки». Всё как всегда. Всё нормально.
Вечер. Максим уже спит — в своей комнате, дверь прикрыта, из-под неё полоска света нет. Я мою посуду. Сегодня готовила курицу с рисом и салат из капусты — простая еда, но Кирилл ест всё, что я ни приготовлю, и не привередничает.
Кирилл на диване, листает телефон. Телевизор работает фоном — вещают про погоду. Завтра обещают дождь, и я думаю: надо дать Максиму зонт.
И тут звонит телефон. Не мой — Кирилла. Его телефон орет старым рингтоном — он поставил мелодию из советского фильма и не меняет уже года три. Я вытираю руки, оборачиваюсь. Кирилл берёт трубку, смотрит на экран, морщится.
— Алло? Мамуля, привет.
Я напрягаюсь. Мать Кирилла, Евгения Николаевна, звонит раз в месяц-два. Я не знаю, о чём они говорят. Знаю только, что после разговора он обычно говорит «ну, мать» — и замолкает.
— Ну как ты там? .. Да, нормально. .. Нет, Максимка в школе, всё хорошо. .. Да, Даша работает…
Я слышу только половину. Кирилл говорит негромко.
— Ну приезжай, — говорит он вдруг, и я роняю тарелку в раковину.
Тарелка не бьётся, но звук получается громкий. Кирилл оборачивается, смотрит на меня. Я стою с мокрыми руками и смотрю на него.
— Завтра значит приедешь, — говорит он в трубку. — Ну ладно, давай. Да. Да. Всё. Пока.
Кладёт телефон. Молчит.
— Твоя мать завтра приедет? — спрашиваю.
— Да. Завтра.
— На сколько?
— Не знаю. Она не сказала.
— Кирилл, у нас одна комната свободна. Это Максимкина. Куда ты её поселишь?
— На диван поставим или в ванне положим. Она же мама. Что мне, мать не пустить?
— Давай хотя бы посчитаем, на сколько дней. У меня смены, Максим в школе. Кто будет с ней сидеть, пока нас нет?
— Дашуль, не делай из этого проблему.
Я молча вешаю полотенце на крючок. Проблемы пока и правда нет. Но я напрягаюсь. Я уже бывала у свекрови в гостях и помню, как это кончается. Один раз, на Новый год — она три часа рассказывала мне, что я неправильно нарезаю селёдку.
Ложимся спать. Кирилл засыпает сразу, как всегда. Я лежу и смотрю в потолок.
Звонок в дверь — в два часа дня. Я как раз вернулась из клиники, не успела переодеться. Кирилл ещё на работе, Максим в школе. Я открываю — и на пороге стоит Евгения Николаевна.
Она невысокая, крепкая, в синем пальто и платке. Лицо круглое, щёки красные. Волосы крашеные, тёмные. В руках пакеты. Три пакета из «Магнита» и чемодан. Огромный. Тёмно-синий.
— Ну, слава Богу, доехала, — говорит она. — Неси вещи.
«Неси». Не «помоги», не «пожалуйста». «Неси». Будто я у неё в гостях, а не она у меня.
— Евгения Николаевна, здравствуйте, — говорю я и улыбаюсь. — Проходите.
Она входит, оглядывает прихожую. Я вижу, как она смотрит на куртки, на Кирилловы ботинки, на Максимов рюкзак. Губы поджимаются.
— Тут у вас… — она не заканчивает фразу. — Ладно.
Я беру пакеты, несу на кухню. В пакетах — продукты: банки сгущёнки, пачки гречки, пряники, колбаса в вакууме. Всё из «Магнита», всё дешёвое. Я думаю: она привезла продукты, потому что думает, что у нас есть нечего. Хотя у нас полный холодильник.
Чемодан я дотащить не могу — тяжёлый. Ставлю у стены в коридоре. Кирилл вечером дотащит.
К вечеру Евгения Николаевна сидит за столом — я приготовила куриные котлеты с пюре и салат из огурцов.
— Ба, — говорит Максим, увидев бабушку. Встал, подошёл, чмокнул в щёку. Вяло, без энтузиазма. Он не любит чужих людей в доме — а бабушка для него чужая, виделись пять раз за всю жизнь.
— Максимка! — Евгения Николаевна хватает его за щёки, трясёт. — Какой большой! Ну-ка, покажи, что в тетрадках. Ты учишься хорошо?
— Хорошо, — говорю я. — Садитесь, пожалуйста. Котлеты остывают.
Евгения Николаевна садится. Берёт вилку. Ковыряет котлету. Разрезает.
— Это что, курица?
— Да, куриные.
— У нас в Воронеже котлеты из свинины делают. Нормальные. А эти… резиновые.
Я молчу. Кирилл сидит рядом и ест. Ест быстро, не поднимая глаз.
— Евгения Николаевна, я так понимаю, вы не голодны? — говорю я спокойно.
— Я голодна. Просто у вас тут есть нечего.
Она берёт пряник из пакета и откусывает. Кирилл пододвигает к ней пюре. Она отодвигает. Я наливаю чай. Евгения Николаевна смотрит на чай и качает головой. Я делаю вид, что не замечаю.
Максим доедает свою порцию, тихо говорит «спасибо» и уходит в комнату. Я слышу, как закрывается дверь. Тихо, без хлопка — он деликатный мальчик. Слишком деликатный для десяти лет. Весь в меня.
— Ну, — говорит Евгения Николаевна, допивая чай. — Давайте, показывайте, где я спать буду.
Кирилл раскладывает диван в гостиной. Простыни, одеяло, подушка. Евгения Николаевна осматривает диван, нажимает на подушку пальцем.
— Жёсткий, — говорит. — У меня спина больная. Ты знаешь, у меня спина.
— Знаю, — говорит Кирилл. — Положу ещё одеяло.
— Положи. И подушку другую. Эта как блин.
Кирилл идёт за подушкой. Я мою посуду.
Утром я собираюсь на смену. Кирилл уже ушёл — он уходит в шесть, на стройке начинают в семь. Я наливаю Максиму чай, кладу ему бутерброд в школу. Евгения Николаевна сидит за столом в халате. Волосы распущенные, седые у корней. Лицо без косметики — старше, мягче, но глаза те же: цепкие, придирчивые.
— Максим, — говорю, — бабушка с тобой побудет. Я вернусь к девяти. Обед в холодильнике, разогреешь. Договорились?
— Договорились.
— Евгения Николаевна, а вам что-нибудь нужно?
— Мне ничего не нужно. Мне тут нужно порядок навести, раз вы не можете.
Я замираю. Стою в дверях, куртка накинута, сумка в руке. Евгения Николаевна смотрит на меня поверх чашки.
— Евгения Николаевна, это мой дом. Я убираю так, как считаю нужным.
— Вот именно. Как считаешь. А надо — на совесть. Ну, иди, иди на работу. Не переживай. Я тут присмотрю за внуком.
Я выхожу. В лифте стою и смотрю в стену. На стене — тоже объявления. «Массаж», «Репетитор по математике», «Продам коляску».
Смена тянется. Я принимаю пациентов, выписываю направления, отвечаю на вопросы. Женщина с кашлем, мужчина с давлением, ребёнок с температурой. Всё привычно. Руки делают, голова думает, а сердце — там, дома. Я звоню Максиму.
— Мама?
— Макс, как ты? Всё нормально?
— Нормально. Но бабушка заставила меня кровать заправлять по-военному. Сказала, что я «размазня», и что у неё в деревне даже кот спал лучше.
— Она ругалась?
— Нет. Но долго говорила. Про тебя. Что ты плохо готовишь, что в холодильнике мусорник, что на полках пыль.
— А папа?
— Папа сказал «бабушка права» и ушёл курить на балкон.
Я закрываю глаза. Кирилл. Мой муж. Человек, который сказал «бабушка права» и ушёл курить.
Возвращаюсь домой в девять вечера. Открываю дверь — и чувствую хлорку. Резкий, едкий запах, бьёт в нос, режет глаза. Я даже отшатываюсь.
Квартира преобразилась. Кастрюли на кухне поменяны местами — большие стоят там, где стояли маленькие. Полы мокрые, блестят. Шкаф в прихожей открыт. На кухонном столе — новая скатерть, клеёнчатая, с цветочками. Видимо, привезла с собой. В холодильнике продукты переставлены: её — на верхней полке, наши — на нижней.
Максим сидит в своей комнате, дверь закрыта. Я захожу — он лежит на кровати, лицом в подушку.
— Макс? Ты как?
— Нормально, — голос глухой, из подушки. — Она мне мозг выносила три часа. Про то, как надо жить. Про то, как она в Воронеже одна всё делает. Про то, что ты меня балуешь. Что мне нужен транспорт.
— Какой транспорт?
— Не знаю. Она сказала — «транспорт, чтобы настоящим мужиком рос». Я не понял.
Я сажусь рядом с ним, глажу по голове. Волосы мягкие, пахнут детским шампунем. Он поворачивается, смотрит на меня. Глаза красные, но не плачет.
— А она надолго приехала?
— Не знаю, Максим. Надеюсь, что нет.
— Мне без неё лучше.
Я захожу на кухню. Евгения Николаевна пьёт чай, улыбается. Улыбка у неё хитрая — как у кошки, которая нашла мышку.
— Ну как, Даша? Пол как блестит. Вот так надо убирать. А не как ты — тряпкой провела и думаешь, что убрала.
— Евгения Николаевна, у меня работа по двенадцать часов. Я убираю, как могу.
— Вот именно — «как можешь». А надо — как нужно. Тут у вас, в Москве, все так: бегают, бегают, а дома мусорник. И ещё врачом работает. Врач, а полы помыть не может.
Я стою и смотрю на неё. Мне тридцать четыре года. Я врач. Я каждый день вижу людей, которым плохо, и стараюсь им помочь. А сейчас я стою на своей кухне, и женщина, которая приехала ко мне в гости, объясняет мне, что я ничего не умею.
На третий день я готовлю борщ. Специально. Не потому что Евгения Николаевна любит борщ — а потому что если я приготовлю борщ, ей будет не к чему придраться. Три часа у плиты. Я стою, мешаю, пробую, добавляю. Максим сидит за столом, делает уроки. Евгения Николаевна сидит напротив, пьёт чай и смотрит, как я готовлю. Молчит.
Борщ получился хороший. За столом — все. Я, Кирилл, Максим, Евгения Николаевна. Кирилл ест, кивает. Максим ест, не поднимая глаз. Евгения Николаевна ковыряет ложкой, нюхает. Потом пробует. Жуёт. Молчит.
— Ну? — говорю.
— Съедобно, — говорит она. — Но уксуса мало. И свёкла переварена. Но съедобно.
Я выдыхаю. «Съедобно» — это, по её меркам, почти комплимент.
И тут она начинает.
— Кирилл, сынок, а Максимка у вас всё пешком ходит? Ему уже десять лет. Нормальному пацану нужен транспорт.
— Мама, он в школу ходит, тут пять минут пешком.
— Я не про школу. Я про жизнь. Питбайк ему купите. Он будет как мужик себя чувствовать.
Я опускаю ложку. Питбайк. Маленький мотоцикл, на котором десятилетний ребёнок будет носиться по дворам. Я видела в интернете видео — мальчик на питбайке, без шлема, на дороге с машинами. У меня внутри всё сжалось.
— Евгения Николаевна, Максиму десять. Питбайк — это опасно.
— Даша, не нагнетай. Выживает сильнейшие, а не рохли. Кирилл, ну скажи ты ей!
Кирилл мнётся. Смотрит в тарелку. Потом поднимает глаза.
— Ну, может, правда, подумаем? Маленький купим, безопасный…
— Кирилл, ты серьёзно? Ты сам каждый день на стройке рассказываешь, как мужик с лесов упал. Ты понимаешь, что питбайк — это то же самое, только для десятилетнего?
— Это не то же самое. На питбайке по двору — не по дороге.
Максим сидит тихо и переводит глаза с одного на другого. Ложка в руке застыла над тарелкой, борщ капает обратно.
Евгения Николаевна хлопает ладонью по столу.
— Вот! Вот поэтому он и растёт размазнёй. Потому что мать его держит в тепличных условиях. А надо — воля, риск… Ну, рисковать надо! Тогда мужик растёт! А то — кино, секции, кашка манная. Из этого мужика не будет.
— Ему десять лет, — говорю я, и голос мой ровный, но руки под столом трясутся. — Он должен вырасти сначала. Живым.
— Ты меня не слышишь. Ты никого не слышишь. Ты только своё слышишь. Хочешь, я ему с пенсии питбайк куплю. Пусть гоняет и кайфует.
Я молча встаю из-за стола и ухожу в комнату. Сажусь на кровать. За стеной — голоса. Евгения Николаевна что-то говорит Кириллу, Кирилл отвечает тихо, Максим молчит. Я слышу отдельные слова: «транспорт», «пацан», «мужик», «балует». Потом — тишина. Потом — телевизор.
Максим заходит через десять минут. Садится рядом, прижимается плечом.
— Мама?
— Что, Макс?
— Я не хочу питбайк.
— Я знаю.
— Я хочу велосипед. Новый.
— …Купим. В следующем месяце купим.
Он улыбается. Я обнимаю его. И я думаю: вот этот момент — настоящий.
Ночь. Кирилл на балконе, курит. Я выхожу к нему — в тёмной кофте, босиком. Холодно. Сентябрь, но по ночам уже прихватывает. Москва внизу — огни, машины, где-то на соседней улице кто-то ругается. Кирилл затягивается, выдыхает, дым уходит в темноту. Я стою рядом, локтем к локтю.
— Кирилл, давай поговорим.
— Давай.
— Ты понимаешь, что происходит? Твоя мать приехала и выносит мне мозг третий день. Ты хоть раз сказал ей «хватит»?
— А что она такого говорит? Она хочет как лучше.
— Она хочет как лучше для себя. Она меня не спрашивает. Она мне говорит, что я плохо готовлю, плохо убираю, плохо воспитываю сына. А ты — молчишь.
— Даш, ну она старенькая, ну что ты…
Я поворачиваюсь к нему.
— Старенькая? Она таскала чемодан, который тяжелее Максима. Она шпарит хлоркой полы и командует в чужой квартире. «Старенькая» тут не работает.
— Это не чужая квартира. Это наша квартира.
Тут я чувствую, как что-то лопается внутри. Тихо, без звука, как пузырь.
— Нет, Кирилл. Это моя квартира. Мой отец мне её оставил. Ты сюда пришёл. И я не буду тебя за это благодарить.
Кирилл затягивается. Долго. Смотрит в темноту, на огни. Окурок горит оранжевым, дрожит в его пальцах.
— Ты меня не уважаешь.
— Что?
— Ты меня не уважаешь. Раз так говоришь. «Ты сюда пришёл». Я сюда пришёл, да. Я тут живу, я работаю, я деньги приношу.
— Я не говорю, что ты не приносишь. Я говорю, что когда твоя мать обкладывает меня при тебе, а ты молчишь — это неуважение. Ко мне.
Он бросает окурок вниз. Разворачивается и уходит с балкона. Дверь скользит, закрывается. Я остаюсь одна.
Холодно. Сентябрь. Внизу — двор, качели, скамейка. На скамейке — никого. Я стою и смотрю на пустой двор и думаю: вот так, наверное, и выглядит жизнь, когда из неё уходят. Пустая скамейка, качели без ребёнка, тишина.
Я закуриваю. Последнюю, последнюю сигарету за этот месяц — я даю себе такое обещание каждый раз и каждый раз нарушаю. Затягиваюсь. Кашляю. Врач, который курит на балконе — классика. Если бы мои пациенты видели, сказали бы: «Доктор, вы же сами говорите, что это вредно». И были бы правы.
Четвёртый день. Я думала — хуже не будет. Ошиблась.
Утром, перед сменой, я открываю холодильник — и вижу, что Евгения Николаевна перекладывала всё. Верхняя полка — её: колбаса, сгущёнка, пряники. Нижняя — наша: молоко, яйца, овощи. Масло — в дверце, отдельно, в пакете. Она разделила холодильник, как границу. Я молчу. Думаю — день, ещё один день.
Прихожу домой. Кирилл уже на месте — сегодня у него был короткий день, рано отпустили. Сидит на кухне, пьёт чай. Максим делает уроки в комнате. Евгения Николаевна — на кухне. Сидит, ждёт меня.
Я захожу, ставлю сумку, мою руки. Наливаю чай. Евгения Николаевна смотрит на меня.
— Даша, — говорит она. — А вот это что?
Она достаёт из кармана халата пузырёк. Маленький, оранжевый. Я узнаю — мои таблетки. Успокоительное. Афобазол. Мне его прописали два года назад, когда папы не стало, и я не могла спать. Я пью их редко — раз в месяц, может. Держу на всякий. В аптечке, на верхней полке, в ванной. Она полезла в мою аптечку.
— А вот это что? А? Таблетки? Даша, ты чё, нервная? Может, потому и готовишь плохо, что нервы? Мне соседка рассказывала, что от таких таблеток женщины глупеют…
— Евгения Николаевна, это моё лекарство. Не трогайте чужое.
— Я не трогаю, я спрашиваю! Кирилл, ты знаешь, что твоя жена таблетки пьёт?
Кирилл сидит с кружкой. Смотрит в чай. Я жду. Жду, что он скажет «это её личное дело». Или «не лезь». Или хоть что-то. Он поднимает глаза на мать, потом на меня, потом снова на мать.
— Мамуль, ну мало ли…
И всё. «Мало ли». Два слова. Больше — ничего.
— Нет, не мало ли! — Евгения Николаевна подаётся вперёд, палец в воздухе. — А если она и ребёнку их даёт? А?
— Что? — я встаю. Стул отъезжает назад, скрипит по полу. — Я даю ребёнку? Вы сейчас серьёзно?
— А что? Нервная мать — нервный ребёнок. Я читала.
Кровь приливает к лицу. Руки сжимаются в кулаки — машинально, сами. Я умею держать себя. Но сейчас — сейчас не могу.
Максим выходит из комнаты. Стоит в дверях кухни, в школьной футболке, босиком. Бледный.
— Всё. — Я говорю это тихо, но голос — как сталь. — Евгения Николаевна, хватит. Вы приехали в гости и за четыре дня сказали мне, что я плохая хозяйка, плохая мать, плохая жена, и теперь ещё — что я травлю сына таблетками. Вон из моего дома.
— Ты меня выгоняешь?! — Евгения Николаевна встаёт, стул падает. — Кирилл! Ты слышишь?!
— Кирилл слышит, — говорю я. — Кирилл, скажи что-нибудь.
Кирилл встаёт. Медленно. Смотрит на меня. Потом на мать. Потом снова на меня.
— Ты не имеешь права выгонять мою мать.
— Это мой дом, Кирилл.
— Твой дом? А я тут кто? Гость?
Пауза. Я сглатываю. Горло сухое, как бумага.
— Ты — мой муж. И я прошу тебя встать на мою сторону. Один раз. Один раз за четыре дня.
Он не встаёт. Он отворачивается к стене.
— Пошли, мамуль, — говорит он. — Соберём вещи. Мне такая жена не нужна. Да и такой сын. Я от вас отрекаюсь. Нахлебница и рохля нам не нужны.
Кирилл собирает вещи. Быстро, суетливо. Открывает шкаф, вытаскивает штаны, футболки, свитер. Кидает в спортивную сумку.
Я стою в дверях спальни и смотрю. Не помогаю. Не мешаю. Просто смотрю. Раньше я бы подошла, обняла, сказала «остановись». Сейчас — нет. Сейчас я стою и смотрю, как мужчина, с которым я жила десять лет, собирает вещи.
Максим вышел из комнаты. Стоит в коридоре в пижаме. В одной руке телефон, в другой карандаш.
— Пап, ты куда?
— Ухожу, Максим. К бабушке. Она для меня важнее, чем ты и твоя мамаша.
Кирилл застёгивает сумку.
— Кирилл, ты серьёзно? — мой голос ровный, но руки трясутся. — Ты уходишь к матери из-за того, что я попросила её не унижать меня в моём доме?
— Ты её выгнала.
— Я попросила её уехать после четырёх дней унижений. Это разные вещи.
— Для меня — одинаковые.
Я молчу. Он стоит в коридоре, сумка в руке. Максим — напротив. Маленький, в пижаме.
— Хорошо. Иди.
Кирилл берёт сумку, проходит мимо Максима. Не смотрит. Будто его нет — будто Максим — это столб, воздух, пустота. У двери останавливается. Я думаю — обернётся. Скажет «я позвоню». Или «прости». Или хоть что-то.
Разворачивается. Лицо — жёсткое.
— Я от вас отрекаюсь. От обоих. Живите тут, в своей квартире. Свои деньги сами тратите. Мне от вас ничего не надо.
Дверь хлопает. Звук — короткий, резкий, как выстрел. Замок щёлкает. Всё.
Максим стоит в коридоре. Карандаш выпадает из руки и катится по линолеуму.
Я опускаюсь на колени. Обнимаю сына. Я чувствую, как его сердце бьётся — быстро, быстро, быстро, как у птицы.
Мы стоим так минут пять. Наконец Максим говорит:
— Мама, а он вернётся?
— Не знаю, Максим. Не знаю.
Я хочу сказать «конечно, вернётся». Я хочу сказать «папа просто злится, он остынет и придёт». Но я не могу. Потому что это будет ложь. И он это поймёт.
— Пойдём чай попьём, — говорю.
— Не хочу.
— Тогда спать. Завтра школа.
Он кивает. Идёт в свою комнату. Я — в свою. Лежу. Смотрю в потолок.
Первые дни — пустые. Я хожу по квартире и чувствую, что чего-то не хватает. Не Кирилла — а его присутствия. Вот тут, на крючке, висела его куртка — теперь крючок пустой. Тут, у дивана, стояли его ботинки — теперь пола. В холодильнике — на нижней полке — пусто, там, где были его продукты. Я открываю холодильник, смотрю на пустую полку и закрываю. Открываю снова. Закрываю.
Максим ходит тихий. Не плачет, не жалуется, не спрашивает. Делает уроки, ест, спит. Я знаю, что ему плохо — но он не показывает.
Через неделю я начинаю считать деньги. Без Кирилла из бюджета уходит сто десять тысяч. Остаётся моё сто шестьдесят. Коммуналка — девять с половиной. Продукты — семь. Транспорт — пять. Максиму на секции — четыре. На одежду, на бытовое, на прочее — остаётся. Плотно, но без катастрофы. Не нужны мне его сто десять тысяч, чтобы жить.
Я просыпаюсь в шесть двадцать, варю кофе — только себе, гречку варить некому. Максим выходит в кухню, садится. В пижаме с роботами.
— Доброе утро.
— Угу.
— Каша через пять минут.
— А можно я без каши? Можно бутерброд?
— Можно.
Раньше я бы сказала «нет, каша полезнее». А сейчас — «можно». Потому что если ребёнок хочет бутерброд вместо каши, мир не рухнет.
Максим помогает дома. Не потому что я прошу — а потому что ему так комфортнее. Моет посуду. Выносит мусор. Протирает пыль.
Однажды я прихожу со смены — а полы мокрые. Максим стоит в коридоре, в трусах и футболке, с тряпкой, мокрый по локоть.
— Я сегодня полы помыл.
— Спасибо, Максим. Молодец.
Я сажусь на корточки и обнимаю его. Он пахнет мокрым полом и мылом. И я думаю: вот оно. Вот настоящий мужчина. Десять лет, стоит с тряпкой и моет пол, потому что ему приятно, когда чисто. Не потому что бабушка сказала. Не потому что мать заставила. А потому что — хочет помочь.
Мы начинаем разговаривать больше. О школе, о друзьях, о том, что Максим хочет стать инженером. Про мосты, про дороги, про то, как строят здания. Он рисует — дома, мосты, схемы.
— Мама, а как мост держится? Почему не падает?
— Макс, я врач, а не строитель. Я про кости знаю, а про мосты — нет.
— А кости — это как мост? Они тоже держат?
— Да. Кости — это как мост.
Однажды вечером, через два месяца, Максим спрашивает:
— А бабушка звонила?
— Нет. И папа тоже нет.
— Ну и хорошо.
Я хочу возразить. Хочу сказать «не говори так про отца». Хочу сказать «он тебя любит, он просто запутался». Но молчу. Потому что Максим прав.
Полгода. Жизнь наладилась. Не сразу — но наладилась.
Я получила повышение на работе. Старший врач, сто восемьдесят тысяч.
Максим учится на отлично. Не на все пятёрки — на четвёрки тоже, но в целом — отлично. Математика, окружающий мир, английский — тянет. Физкультура — нет, но это потому что он худой и не любит бегать. Плавает — на секции, три раза в неделю, и тренер говорит, что у него стиль хороший, «техничный». Я не знаю, что это значит, но Максиму нравится, и это главное.
По выходным мы ходим в парк. Рядом с домом — большой, с аллеями и прудом. Максим катается на велосипеде — мы всё-таки купили, красный, новый. Я сижу на скамейке, пью кофе из термокружки, смотрю. Он ездит кругами, волосы ветром, щёки красные. Живой. Здоровый. Целый.
Раз в месяц — пицца в «Мамамиа». Наша традиция. Маргарита — Максиму, пепперони — мне. Чай, десерт — брауни, на двоих. Мы сидим, едим, разговариваем. Максим рассказывает про школу — кто что сказал, кто с кем поссорился. Иногда молчим — и это тоже нормально. Тёплое молчание, не как с Кириллом — его молчание было как стена. А Максимово — как окно.
Однажды — в ноябре — мне позвонил Толик. Друг Кирилла, с стройки. Я его знаю — приходил к нам пару раз, на день рождения. Толик простой, добрый, немного поддатый всегда, но не злой.
— Даш, привет. Это Толик. Как ты?
— Нормально, Толик. Ты как?
— Да я-то нормально. Слушай, я это… Максимку с днем рождения хотел поздравить. Ему же одиннадцать, да?
— Десять, Толик. Ему десять.
— Точно, десять. А знаешь как Кирилл? Вы чего… не общаетесь?
— Нет, Толик. Не общаемся.
— Понял. Ну, слушай… Кирилл у нас на стройке не работает уже месяц. Точнее — появляется, потом пропадает. Запил. С матерью живет. Она тоже… Ну, пьёт. К родственникам звонит, просит в долг. Он тебе не звонит?
— Нет.
— Понял. Ну, я это… Проехал. Ты держись, Даш. Ты хорошая.
— Спасибо, Толик.
Я кладу трубку. Сижу на кухне. За окном — ноябрь, серое небо, дождь. Максим в комнате, делает уроки.
Сижу и думаю. Кирилл — мой муж, с которым я прожила десять лет — живёт с матерью, не работает, пьёт. Его мать, которая приехала ко мне учить меня жить, — тоже пьёт. Просит в долг.
А я — здесь. В своей квартире. С Максимом, который моет посуду и хочет стать инженером. Со ста восьмьюдесятью тысячами в месяц и с работой, которую я люблю.
Вечером — пицца. «Мамамиа», Маргарита и пепперони, брауни на двоих. Максим ест, я пью чай. Он смотрит на меня, жуёт, вытирает рот салфеткой.
— Мама, а если папа позвонит?
— Тогда поговорите.
— Я знаю. Поэтому и спросил. Я с ним говорить не хочу. Пока не хочу.
— «Пока» — это хорошо. «Пока» значит, что не «никогда».
Я смеюсь. Он смеётся тоже. Мы допиваем чай, доедаем брауни — я оставляю ему последний кусок, он отодвигает обратно ко мне, я отодвигаю ему, он отодвигает мне. Так — три раза. Потом я беру и делю пополам.
Выходим из пиццерии. Москва, ноябрь, тёплый ветер — ненормально тёплый для ноября. Идём по улице, Максим — рядом, рука в кармане куртки. Фонари горят, машины едут, люди идут. Жизнь идёт.
— А давай мороженое?
— В ноябре?
— А что? Тёплый ветер. И мороженое.
— Давай.
Он бежит к ларьку, я стою и жду. Он возвращается с двумя — одно мне, одно себе. Ванильное и шоколадное.
— Это тебе, — говорит. — Ванильное. Ты же ванильное любишь.
— Люблю.
Мы идём домой. Едим мороженое, смотрим на фонари. Максим болтает — про школу, про мосты, про то, что он нарисовал новый проект. Я слушаю и мне хорошо.
— Мам, а папочка тебе врёт!