В субботу утром свекровь позвонила в дверь с двумя чемоданами и фикусом. Квартиру она уже подарила дочери. Вера держала в руках мокрую тряпку и не знала, куда её деть.
Фикус внесли первым. Свекровь держала его перед собой, как держат икону на крестном ходе, и через пышные листья Вера сначала увидела только пальто цвета спелой вишни и два клетчатых чемодана на лестничной площадке.
Была суббота, начало одиннадцатого. Вера только что домыла пол в прихожей, и мокрая тряпка ещё висела у неё на руке, холодная и тяжёлая.
— Ну, что стоишь? — Зинаида Петровна поставила фикус на свежевымытый линолеум. — Принимай. Чемоданы сама не затащу, у меня спина.
— Здравствуйте, — сказала Вера.
— Здравствуй, здравствуй. Глеб где? Спит ещё? Сорок четыре года мужику, а он до обеда спит.
Пахло с лестницы чужим табаком и мокрым бетоном, а от свекрови тянуло её вечными духами, сладкими и густыми, с чем-то похожим на жжёный сахар. Вера знала этот запах двадцать лет. На праздниках он был терпимым. Сейчас он заполнил прихожую за три секунды.
Она повесила тряпку на край ведра. Пальцы оставили на пластике мокрые следы.
— Зинаида Петровна, а вы… надолго?
Свекровь уже расстёгивала сапоги, опираясь рукой о стену, прямо там, где Вера в прошлом месяце переклеила обои. Невысокая, метр пятьдесят восемь, седая короткая стрижка, которую она подкрашивала в голубоватый оттенок, и привычка поджимать нижнюю губу, когда слушала. Сейчас губа была поджата.
— Я насовсем, Верочка. Квартиру я Ларисе отдала. Дарственную оформили в четверг. Ей нужнее, у неё двое детей, сама понимаешь.
В спальне скрипнула кровать. Глеб вышел в коридор в серой футболке задом наперёд, с отпечатком подушки на щеке. Остановился. Посмотрел на мать, на чемоданы, на фикус.
— Мам?
— Сынок, — Зинаида Петровна протянула к нему руки. — Затаскивай вещи. Я замёрзла, пока от такси шла.
И Глеб пошёл затаскивать. Молча, босиком, по холодной площадке. Вера смотрела ему в спину и ждала, что он обернётся. Он не обернулся.
Тимофей узнал новость последним. Он вылез из своей комнаты около двенадцати, в наушниках на шее, высокий, метр восемьдесят два в пятнадцать лет, с тем выражением лица, которое у подростков бывает до первого бутерброда.
— Ба? Привет. А ты чего с чемоданами?
— Я к вам жить, Тимоша. Ты ж не против бабушку потеснить?
Он посмотрел на мать. Вера резала хлеб и не подняла головы. Нож шёл по батону ровно, ломтики получались одинаковые, как по линейке.
— Потеснить в смысле? — Тимофей стянул наушники совсем. — В смысле куда?
— Ну, у вас же три комнаты, — свекровь уже сидела за кухонным столом, на Вериной табуретке у окна, и разглядывала сахарницу. — Спальня ваша, зал и твоя. В зале телевизор, туда я не пойду, я телевизор не выношу, у меня от него давление. Значит…
Она не договорила. Она никогда не договаривала то, что и так было понятно.
— Мам, — сказал Глеб с порога кухни. — Давай потом. Давай ты сначала чаю попьёшь.
— Я и попью. Вера, у тебя чай какой? Опять этот, с бергамотом? Он же химия сплошная.
— Другого нет.
— Ну давай химию.
Вера поставила чайник. Чайник у них был старый, с щелчком, который не всегда срабатывал, и она всегда стояла рядом, чтобы выключить руками. Сейчас она отошла к окну. За стеклом во дворе дворник сгребал в кучу последний мартовский снег, чёрный, с песком. Лопата скребла асфальт. Звук доходил даже через двойной стеклопакет.
Чайник закипел и не выключился. Он гудел, дребезжал крышкой, и пар поднимался под шкафчик, где у неё стояли крупы.
— Вера! — свекровь постучала ложкой по столу. — Горит же!
Вера выключила. Налила. Поставила перед Зинаидой Петровной белую кружку с синей каймой, самую приличную. Свекровь взяла её двумя руками. Обхватила ладонями, как в мороз, хотя в кухне было двадцать четыре градуса.
Вера это отметила. Отметила и отложила куда-то в сторону, в тот ящик памяти, где лежат вещи, которые потом.
— А Лариса что? — спросила она. — Она знает, что вы к нам?
— Лариса знает, что мать не пропадёт, — Зинаида Петровна отпила и поморщилась. — Химия. Я говорила.
Вечером, когда Тимофей перетаскивал свой компьютер в зал и ругался сквозь зубы на провода, Вера закрыла дверь спальни и прислонилась к ней спиной.
— Глеб.
— Ну что Глеб, — он сидел на кровати и листал телефон, не задерживаясь ни на чём. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? Выставил мать на улицу?
— Я хочу, чтобы ты хотя бы удивился.
— Я удивился.
— Нет. Ты пошёл носить чемоданы.
Он отложил телефон экраном вниз. Потёр лицо ладонями, долго, как будто стирал с него что-то.
— Вер, она мне в четверг звонила.
В комнате стало очень тихо. За стеной Тимофей уронил что-то тяжёлое и сказал слово, за которое в другой день получил бы.
— В четверг, — повторила Вера.
— Сказала, что у Лариски всё плохо, что Лариске жить негде, что она квартиру на неё переписывает. Я думал, она просто так. Ну, она же всегда так. Грозится.
— А про то, что к нам?
— Про это не говорила. Честно.
Она смотрела на него и пыталась понять, врёт или нет. За двадцать лет брака она научилась различать. Когда он врал, он трогал мочку левого уха. Сейчас руки лежали на коленях.
Не врал. Просто не захотел думать. Это было хуже.
— А тебя не задело? — спросила она тише. — Что всё Ларисе? Это же и твоя квартира тоже. Ты в ней вырос.
Глеб взял телефон обратно. Разблокировал. Заблокировал.
— Её квартира. Её право.
И лёг, отвернувшись к стене, прямо в джинсах.
Вера ещё долго стояла у двери. Из-за неё было слышно, как на кухне свекровь открывает и закрывает шкафчики. Один. Второй. Звякнула посуда. Потом щёлкнул замок балконной двери, и потянуло холодом по полу.
Что она там ищет в десять вечера?
Утром солонки на месте не было.
Вера всегда держала её у плиты, справа, рядом с перечницей и банкой соды. Двадцать лет держала. Сейчас там стояла только перечница, одинокая, как свидетель.
Солонка нашлась на обеденном столе, в центре, на кружевной салфетке, которой у Веры раньше не было.
— Так удобнее, — Зинаида Петровна вошла в кухню в стёганом халате и с полотенцем на голове. — Все садятся есть, всем под рукой. А у плиты зачем? Ты что, по три раза за готовку солишь?
— Я солю, когда готовлю.
— Вот и досаливай за столом, как люди.
Вера взяла солонку, отнесла к плите и поставила на место. Свекровь проследила взглядом, поджала губу и ничего не сказала. Ничего не сказать у неё выходило громче, чем у других крикнуть.
К обеду солонка снова стояла на салфетке.
Вера не стала её трогать. Она просто вышла из кухни, дошла до ванной, закрылась и включила воду. Сидела на краю ванны, слушала, как вода бьёт в эмаль, и смотрела на свои руки. Ногти она обрезала коротко, по работе. Она была фармацевтом в аптеке у метро, пять дней через два, и руки у неё всегда пахли немного спиртом и немного чужими лекарствами, даже в выходные.
Господи, это же солонка. Всего лишь солонка.
Но внутри что-то сдвинулось. Не в груди даже, глубже, где-то под рёбрами, там, где у неё с детства сидело умение быть удобной.
Неделя прошла так, как проходят недели в очереди к врачу: вроде бы ничего не происходит, а ты уже устал.
Зинаида Петровна вставала в шесть и включала на кухне радио. Не громко. Ровно настолько, чтобы через стену было слышно, как бодрый голос рассказывает про пробки на Ленинградке. Потом она жарила сырники. Сырники были хорошие, это Вера признавала. Золотистые, пышные, с изюмом. Но после них вся квартира до вечера пахла подсолнечным маслом, и этот запах въедался в шторы.
В среду она перемыла Верины кастрюли. Все, включая ту, которую Вера нарочно не отчищала, потому что тёмный налёт на дне был признаком хорошей старой эмали. Теперь кастрюля сияла и пахла содой.
В четверг она сказала Тимофею, что сидеть за компьютером до ночи вредно для позвоночника, и выключила ему роутер. Прямо из розетки.
— Ба, у меня контрольная по алгебре онлайн была! — Тимофей стоял в дверях зала с красными ушами. — Ты понимаешь, что мне сейчас ноль поставят?
— Контрольные в школе пишут, а не в интернете. Мы в тетрадках писали, и ничего, люди выросли.
— Мам!
Вера включила роутер обратно. Молча. Зинаида Петровна посмотрела на неё поверх очков, и в этом взгляде было всё: и «я тебя предупреждала», и «при мне ребёнка распустила», и что-то третье, чего Вера тогда не поняла.
В пятницу Вера пришла со смены в девятом часу. Ноги гудели после двенадцати часов у прилавка, в сумке лежали пачка творога и хлеб. На лестничной площадке стоял знакомый запах жареного лука. В прихожей её тапочек не было.
Они нашлись в обувном шкафу, на нижней полке, в глубине, за Глебовыми зимними ботинками. А на их месте стояли свекровины, войлочные, с вышитой розой.
Вера надела свои. Прошла на кухню. Глеб сидел за столом и ел котлеты, которые явно пожарила не она. Солонка стояла на салфетке. Свекровь стояла у плиты, в Верином фартуке с подсолнухами.
— Садись, ешь, — сказала Зинаида Петровна. — Я на всех нажарила. Глебу нравится.
— Спасибо, я не голодная.
— Как это не голодная? Ты весь день на ногах. Садись.
— Мам, отстань от неё, — сказал Глеб с набитым ртом. Сказал без злости, как говорят «передай хлеб».
Вера положила творог в холодильник. В холодильнике всё было переставлено. Молоко стояло на дверце, где у неё жили соусы. Соусы переехали вниз, в ящик для овощей. Овощи лежали в пакете на балконе.
Она закрыла холодильник очень аккуратно. Так аккуратно, что Глеб перестал жевать.
— Вер?
— Всё нормально.
Оба знали, что это неправда. Но котлеты были горячие, и Глеб доел.
Ларисе Вера позвонила в субботу. Сама не собиралась. Просто стояла в аптеке на обеденном перерыве, в подсобке, между коробками с физраствором, и пальцы сами нашли номер.
Золовка ответила после седьмого гудка. На заднем фоне орал мультик и кто-то из детей ревел.
— Да, Вер, слушаю. Только быстро, у меня Сонька с температурой.
— Лариса, я про маму.
— А что мама? — голос сразу стал настороженным, тонким, с той интонацией, которую Вера помнила ещё со свадьбы. Лариса всегда отвечала вопросом на вопрос, если разговор ей не нравился. — Она у вас. Ей хорошо. Разве нет?
— Ты знала, что она к нам переедет?
— А куда ей ещё? — Лариса вздохнула в трубку, длинно и театрально. — Вер, ну ты же знаешь мою ситуацию. Я одна с двумя. Съёмная однушка за тридцать пять в месяц, алименты он платит через раз, приставы бегают. Мама сама предложила. Сама! Я не просила.
— А то, что Глеб тоже её сын?
— Глеб мужик, у Глеба своя квартира, у Глеба ты. У меня кто есть? Скажи мне, кто?
Вера молчала. Мимо двери подсобки прошла заведующая, звеня ключами.
— Слушай, я понимаю, — голос в трубке смягчился. — Мама непростая. Но это же ненадолго. Она у вас обживётся, успокоится.
Ненадолго. Вера повторила это слово про себя и поняла, что оно не складывается с «насовсем», которое свекровь сказала на пороге.
— Лариса. Мама говорит, что она к нам насовсем.
Тишина. Мультик на фоне тоже как будто притих.
— Она так сказала?
— Да.
— Ну… значит, она так решила. Всё, Вер, Сонька зовёт, извини.
Гудки.
Вера стояла с телефоном в руке и смотрела на коробку с надписью «Хрупкое». Почему Лариса удивилась? Почему она, получившая квартиру, удивилась тому, что мать останется у брата?
Если не к брату, то куда?
Поздно вечером, когда все спали, Вера вышла на кухню выпить воды. Свет не включала, хватало фонаря из окна. На столе, на кружевной салфетке, рядом с солонкой лежал ключ.
Обычный, латунный, от английского замка. На красной атласной ленточке, завязанной бантиком. Такие ленточки кладут в коробки с конфетами.
Вера знала этот ключ. Он двадцать лет висел в прихожей у Зинаиды Петровны на гвоздике, от её двушки на Октябрьском поле. Запасной, который никому не давали.
Зачем она его забрала, если квартира теперь не её?
Вера налила воду в стакан и не стала пить. Постояла, держа стакан в ладони, пока вода не нагрелась. Потом вылила в раковину.
Из маленькой комнаты, бывшей Тимофеевой, донёсся звук. Не храп. Что-то другое. Будто человек задерживает дыхание, а потом выдыхает рывками, стараясь, чтобы никто не услышал.
Вера сделала шаг к двери. Остановилась. Звук прекратился.
Она вернулась в спальню, легла рядом с Глебом и до утра смотрела на полоску света под дверью.
Наутро свекровь была прежней. Радио, сырники, салфетка. Ключа на столе уже не было.
— Ты чего не выспалась? — Зинаида Петровна поставила перед Верой тарелку. — Мешки под глазами. Я тебе огурчик потом положу, старый способ.
— Спасибо, не надо.
— Надо. Ты себя не бережёшь. Всё на ногах, всё на работе, а мужик голодный.
Вера отодвинула тарелку. Глеб, который уже садился за стол, замер с вилкой.
— Зинаида Петровна, давайте поговорим.
— Давай, — свекровь села напротив, сложила руки на столе. Пальцы у неё были короткие, с распухшими суставами, и правый указательный лежал на скатерти не совсем спокойно. Мелко подрагивал, как будто отбивал ритм неслышной музыки.
— Мне тяжело, — сказала Вера. — Это моя кухня. Я двадцать лет её так обустраивала. Вы всё переставили. Тимофей спит на диване в проходной комнате, у него экзамены через год. Вы выключаете ему интернет. Я прихожу с работы, а мои тапочки в шкафу.
— Тапочки, — повторила Зинаида Петровна.
— Да. Тапочки.
— Мне, значит, тапочки у тебя поставить некуда.
— Я не это…
— Нет, ты скажи. Ты скажи прямо, Вера. Я старая, я не понимаю намёков. Мне уйти?
Глеб положил вилку.
— Мам, никто не говорит уйти.
— Она говорит, — свекровь не сводила глаз с Веры. — Она двадцать лет говорит. Только молча. Думаешь, я не видела, как ты на праздниках губы поджимаешь, когда я салаты привожу?
Вера почувствовала, как у неё горит шея. Это она-то губы поджимает?
— Я просто прошу, чтобы мы договорились, — сказала она ровно. — О правилах. Чтобы у каждого было своё место.
— Своё место, — Зинаида Петровна встала. Кружка, которую она задела локтем, качнулась, и чай выплеснулся на кружевную салфетку тёмным пятном. — Своё место у меня было. На Октябрьском. Сорок лет было.
Она вышла. Дверь маленькой комнаты закрылась без хлопка, тихо. Это было страшнее.
Глеб смотрел на пятно.
— Зачем ты так, — сказал он.
— Как?
— Она пожилой человек.
— Глеб, я пожилой человек через двадцать лет. Мне уже сейчас сорок один. И я хочу, чтобы в моём доме…
— Нашем.
— Что?
— Нашем доме, — он встал, взял куртку с вешалки. — Я в гараж.
Гаража у них не было. Была машина во дворе и привычка Глеба сидеть в ней, не заводя мотор, когда ему нужно было не разговаривать.
Всё поменялось через четыре дня, во вторник. Глеб пришёл с работы рано и с порога позвал Веру в спальню. Лицо у него было такое, будто он решил задачу, которую не мог решить неделю.
— Я нашёл, — сказал он. — Смотри.
На экране телефона была квартира. Однушка, в соседнем районе, тридцать один метр, свежий ремонт, первый этаж с пандусом.
— Сдаётся. Двадцать восемь в месяц. Я с хозяйкой поговорил, она готова скинуть, если на год. Мама пенсию получает двадцать четыре, я добавлю. Будет рядом, будет своя кухня. И всем хорошо.
Вера взяла телефон. Пролистала фотографии. Светлые обои, новая плита, окно во двор с берёзой. Всё было правильно. Всё было так, как она и хотела.
Почему ей не стало легче?
— Ты с ней говорил?
— Сегодня скажу. Вер, я понял, что ты права. Правда. Прости, что я тогда. Ну, ты понимаешь.
Он обнял её, неловко, одной рукой, потому что другой всё ещё держал ключи от машины. Ключи впились Вере в лопатку. Она не отстранилась.
За ужином Глеб всё рассказал матери. Зинаида Петровна выслушала молча. Отложила вилку. Посмотрела на экран, на берёзу за окном чужой квартиры.
— Хорошо, — сказала она.
Вера ждала другого. Ждала скандала, слёз, «я вас вырастила». Этот ответ был как неправильно собранный пазл: картинка вроде бы сложилась, а один кусок торчит.
— Правда, мам? Ты не против?
— А чего мне быть против. Сынок позаботился. В субботу поедем смотреть.
Она доела котлету. Встала, отнесла тарелку в раковину. И солонку, между делом, по дороге, переставила с салфетки к плите. Направо. Рядом с перечницей.
Вера заметила. Глеб нет.
Значит, всё. Решилось. Суббота, однушка, берёза. Вера легла спать в тот вечер почти спокойной и впервые за две недели уснула до полуночи.
В пятницу она пришла со смены раньше, в три. Заведующая отпустила: привезли не тот товар, разгружать было нечего. Квартира стояла пустая. Тимофей в школе, Глеб на работе, свекровь, судя по пустому крючку в прихожей, ушла в поликлинику, куда ходила по пятницам.
Вера решила постирать шторы. Пахли они маслом так, что этот запах уже снился. Она сняла шторы в кухне, потом в зале, потом, помедлив у двери, вошла в маленькую комнату.
Здесь всё было чужое и одновременно знакомое. Тимофеев стол с царапиной от циркуля, на нём аккуратная стопка журналов «Здоровье». Кровать, заправленная с таким натяжением покрывала, что на нём можно было играть в бильярд. Фикус у окна. На подоконнике пузырьки, коробочки, тонометр.
И папка.
Обычная пластиковая папка на кнопке, синяя, полупрозрачная. Лежала на тумбочке, под очками. Сквозь пластик было видно шапку медицинского бланка.
Вера не собиралась читать. Она правда не собиралась. Она сняла штору, свернула её, прижала к груди. Ткань пахла сладкими духами и подсолнечным маслом.
Потом положила штору на кровать и открыла папку.
Напрасно она объясняла потом себе, что это из-за работы, что фармацевт должен знать, что принимает человек в доме. Руки открыли папку раньше, чем она придумала оправдание.
Выписка из неврологического отделения. Три недели назад. Диагноз, который Вера знала по названию препаратов: ей сорок раз на дню протягивали рецепты с этими препаратами пожилые люди с дрожащими пальцами. Болезнь Паркинсона, ранняя стадия. Рекомендации. Наблюдение. Желательно не проживать одной.
Последние три слова были подчёркнуты. Не врачом. Шариковой ручкой, синей, нажимом, от которого бумага чуть порвалась.
Под выпиской лежала копия договора дарения. Дата: неделю спустя после выписки.
И ещё один лист, в клетку, вырванный из тетради. Почерк крупный, с наклоном, свекровин.
«Ларочка. Я не прошу меня брать к себе, у тебя дети и тесно. Я прошу только, чтобы ты не продавала. Это папина квартира. Я буду приезжать поливать его цветы на балконе, ключ у меня есть. Если можно».
Лист был не отправлен. Или отправлен и возвращён. Вера не знала.
Она села на край кровати. Натянутое покрывало спружинило под ней. За окном, во дворе, дети гоняли мяч по мокрому асфальту, и мяч бухал о стену гаража с одинаковыми промежутками.
Бух. Тишина. Бух.
Вера вспомнила кружку, которую свекровь обхватывала двумя ладонями. Указательный палец, отбивающий неслышный ритм. Звук ночью за стеной, похожий на дыхание, которое держат в зубах.
И красную ленточку на ключе.
Она сложила листы обратно в том же порядке. Выписка, договор, письмо. Закрыла кнопку. Положила очки сверху, дужками к окну, как лежали. Взяла штору.
На лестнице хлопнула дверь лифта, и Вера вышла из комнаты раньше, чем в замке повернулся ключ.
— Ты рано, — сказала Зинаида Петровна в прихожей. В руке у неё был пакет из аптеки, и Вера по логотипу поняла, из какой. Из той, что у поликлиники. Не из её.
— Отпустили.
— А шторы зачем сняла?
— Постирать хотела.
— Давно пора. Маслом пахнут.
Вера смотрела на неё. На вишнёвое пальто, на платок, на голубоватую седину. На руку, которая держала пакет чуть крепче, чем нужно, прижимая его к бедру, чтобы не дрожал.
Маслом пахнут. Это ведь она их жарила, свои сырники, каждое утро, как будто если перестанет, то кто-то заметит, что руки уже не те.
— Зинаида Петровна, вам помочь раздеться?
Свекровь подняла на неё глаза. Долго смотрела. Нижняя губа не поджалась.
— Я сама, — сказала она. — Не инвалид пока.
И ушла к себе, не снимая сапог. Второй раз за двадцать лет.
Глебу Вера не сказала. Весь вечер носила это в себе, как носят горячую сковородку, когда некуда поставить. Жарила картошку, проверяла у Тимофея алгебру, мыла посуду. Глеб рассказывал про завтрашнюю поездку, про хозяйку однушки, про то, что там рядом парк и мама сможет гулять.
— Ты чего молчишь? — спросил он, когда они легли.
— Думаю.
— О чём?
О чём? О том, что твоя мать знает, что будет забывать слова и ронять чашки, и что ей нельзя жить одной, и что она отдала квартиру дочери, чтобы у неё было куда приезжать поливать папины цветы. А дочь её туда не пустит.
— О завтра, — сказала Вера.
— Всё будет хорошо, — Глеб повернулся к ней и положил руку ей на плечо. — Вот увидишь. Мама обживётся, ты отдохнёшь.
Она не ответила. Под рукой мужа плечо было как деревянное.
Ночью звук за стеной повторился. Вера лежала и считала вдохи. На двенадцатом она встала.
На кухне горел свет. Зинаида Петровна сидела за столом в халате, перед ней стояла кружка, которую она обхватила ладонями. Рядом на салфетке лежал ключ на красной ленточке.
Она не обернулась на шаги.
— Не спится, — сказала она в кружку. — Возраст.
Вера села напротив. На свою табуретку у окна, которую свекровь в первый день заняла и больше не уступала. Сейчас она была свободна.
— Зинаида Петровна. Я видела вашу папку.
Кружка стукнула о стол. Тихо, будто кто-то поставил точку.
— Рылась, значит.
— Шторы снимала. Она лежала сверху.
— Не ври, — свекровь впервые подняла глаза. Они были красные, с набухшими веками. — Ты в аптеке двадцать лет, ты такие бумажки за километр видишь. Открыла и прочитала. Ладно. Твоё право. Твой дом.
— Почему вы не сказали?
— А кому? Глебу? — она усмехнулась, одним уголком рта. — Глеб в отца. Отец у него тоже, как что не так, в машину и сидит. Ларисе сказала. Лариса поплакала и спросила, можно ли квартиру побыстрее оформить, пока я в уме.
Вера молчала. За окном проехала машина, и свет фар прошёл по потолку полосой.
— Я не обижаюсь, — Зинаида Петровна снова взяла кружку. — Ей правда нужно. Двое детей, этот её сбежал, приставы. А я что? Я думала: отдам, будет она жить в папиной квартире, я буду приезжать, помогать с детьми, пока могу. Внуков забирать из сада. Цветы поливать на балконе. У Коли там герани были, двадцать лет растут. А она мне в четверг, как документы подписали, говорит: мама, ты только не обижайся, ко мне Денис переезжает, нам тесно будет, и вообще мы хотим сдать, а сами у Дениса. Хорошие деньги, мама, говорит. Мне на детей.
— Сдать?
— Сдать. Уже и жильцов нашли. Студенты какие-то.
Она отпила. Рука дрожала сильнее, чем днём, и чай плеснул на подбородок. Она утёрлась рукавом халата, как девочка.
— А ключ я себе оставила. Запасной. Думала, может, когда жильцы съедут. Поливать. Глупо.
— Не глупо.
— Глупо, Вера. Я знаю, что глупо.
Они сидели молча. Холодильник загудел, потом стих. Где-то в трубах пробежала вода.
— А к нам? — спросила Вера. — Почему вы не предупредили? Почему на пороге, с чемоданами?
Зинаида Петровна поставила кружку и сложила руки на столе, одна на другую, чтобы нижняя прижимала верхнюю.
— Потому что если бы я позвонила, ты бы сказала нет.
— Я бы не…
— Сказала бы. Вежливо. Мол, давайте подумаем, давайте Глеб приедет, давайте вариант поищем. Вот как сейчас поискали. Однушку с пандусом. С пандусом, Вера! Он мне уже коляску приглядел.
Она засмеялась, коротко и некрасиво, и засмеявшись, отвернулась к окну. Плечи у неё поднялись и опустились.
Вера смотрела на эти плечи. Двадцать лет она видела в этой женщине только одно: салаты, которые никто не просил, советы, которые никто не спрашивал, духи, от которых болела голова. Солонку на салфетке.
А она просто хотела, чтобы у неё было место. Хоть какое-нибудь место, где её переставленная солонка что-то значит.
— Почему вы всё переставляли? — спросила Вера тихо. — Кастрюли. Холодильник. Солонку.
Свекровь долго не отвечала.
— Врач сказал, что потом будет путаться. Что лучше, когда всё на своих местах, привычно. А у вас всё не на моих местах. Я встаю ночью и не могу найти, где у тебя сахар. Стою, как дура, и не помню, в каком шкафу. Вот и переставила. Как у меня было. Чтобы найти.
Вера посмотрела на плиту. На пустое место справа, где раньше стояла солонка. На салфетку, на которой она стояла сейчас.
На Октябрьском поле соль стояла на обеденном столе. Вера вспомнила. Двадцать лет ходила туда на праздники и не замечала.
В субботу Глеб завёл машину в десять.
— Мам, готова?
Зинаида Петровна вышла в прихожую в вишнёвом пальто. Надела сапоги, придерживаясь за стену там, где новые обои. Вера стояла в дверях кухни с полотенцем в руках.
— Глеб, — сказала она. — Подожди.
— Что? Мы опаздываем, хозяйка ждёт в одиннадцать.
— Мы не поедем смотреть однушку.
Он застыл с ключами в руке. Свекровь выпрямилась, держась за вешалку.
— В смысле? Вер, ты же сама…
— Я знаю, что сама. Сядь.
— Мне некогда садиться…
— Глеб. Сядь.
Он сел. На пуфик в прихожей, прямо в куртке. Тимофей высунулся из зала с наушниками на шее и тут же спрятался обратно, но дверь до конца не закрыл.
Вера посмотрела на свекровь. Та едва заметно покачала головой. Не надо.
Надо, подумала Вера.
— Твоя мама больна, — сказала она. — У неё Паркинсон. Ранняя стадия. Ей нельзя жить одной. Врач так написал. Это три недели назад было, а в четверг ты с ней по телефону разговаривал и ничего не спросил.
Глеб смотрел на мать. Лицо у него стало белое, как у Тимофея, когда тот в пять лет свалился с качелей.
— Мам?
— Не слушай её, — Зинаида Петровна отвернулась к зеркалу, поправила платок, который не нужно было поправлять. — Всё нормально. Руки трясутся маленько, у всех в моём возрасте трясутся.
— Мама.
— Ну что мама! — она всё-таки повысила голос, и голос сорвался. — Что мама? Ты бы в машину ушёл, как отец. Я знаю тебя.
Глеб поднялся. Подошёл к ней. Постоял. Потом взял её за руку, ту самую, правую, с подрагивающим пальцем, и держал, пока палец не успокоился.
В прихожей пахло сладкими духами и мокрыми сапогами. Холодильник на кухне загудел.
— Почему ты мне не сказала?
— А ты бы что сделал?
Он не ответил. Не мог.
— Лариса знает? — спросил он через минуту.
— Знает.
— И отдала квартиру жильцам, — сказала Вера. — Студентам. Будет сдавать.
Глеб медленно обернулся. Вера увидела, как у него на скулах проступили желваки. Двадцать лет она видела это лицо, и такого не видела ни разу.
— Где телефон, — сказал он.
Он вышел звонить на лестницу. Дверь прикрыл, но не до конца, и через щель долетали обрывки. Сначала тихо. Потом громче. Потом так, что за стеной у соседей перестал работать телевизор.
— …а маму ты спросила? Нет, ты мне ответь, Лара! Ты мне не про приставов, ты мне про маму!
Зинаида Петровна стояла в прихожей, так и не сняв пальто. Вера подошла и начала расстёгивать ей пуговицы. Сверху вниз, одну за одной. Свекровь не сопротивлялась.
— Ругается, — сказала она.
— Ругается.
— Он в детстве, когда с Ларкой дрался, всегда уступал. Она младше. Я ему говорила: ты мужчина, уступи.
Последняя пуговица не поддавалась. Вера потянула, и нитка лопнула. Пуговица покатилась по линолеуму под обувной шкаф.
— Вот, — сказала свекровь. — Теперь пришивать.
— Я пришью.
— Ты не умеешь. У тебя руки для таблеток.
— Научите.
Зинаида Петровна посмотрела на неё. Губа опять поджалась, но как-то иначе. Будто человек сдерживает не упрёк, а что-то совсем другое.
На лестнице хлопнула дверь. Глеб вернулся с красным лицом, с телефоном, сжатым в кулаке.
— Она говорит, что ей жить не на что, — сказал он. — Что я не имею права. Что ты сама подписала.
— Сама, — кивнула мать. — Это правда.
— Я сказал, что если она сдаст квартиру, я ей больше не брат.
В прихожей стало тихо.
— Глеб, — Зинаида Петровна шагнула к нему. — Не надо так. Она сестра твоя. Не надо из-за меня.
— Не из-за тебя, мам. Из-за того, что…
Он не договорил. Сел обратно на пуфик. Уронил телефон на колени.
— Я же тоже думал, — сказал он в пол. — Я в четверг, когда ты позвонила, подумал: ну и пусть Ларке, мне не надо, я гордый. Я же даже не спросил, зачем. Просто решил, что ты опять…
Никто его не перебил. Вера поняла, что он впервые за двадцать лет договаривает что-то вслух, и не стала мешать.
Вечером, когда Тимофей ушёл к другу, а Глеб уснул прямо на диване в зале, не раздеваясь, как спят после тяжёлого дня, Вера достала из ящика нитки.
Зинаида Петровна сидела на кухне с пальто на коленях. Пуговицу Тимофей достал из-под шкафа линейкой, и теперь она лежала на салфетке, рядом с солонкой.
— Иголку сюда, — свекровь показала пальцем на свою ладонь. — Нитку сама вдень, у меня уже не выйдет.
Вера вдела. С третьего раза: свет на кухне был жёлтый, слабый, и ушко у иголки маленькое.
— Узел делай двойной. Нет, не так. Вот сюда, через палец. Да. Теперь в дырку. Снизу. Снизу, я сказала!
— Я снизу.
— Это верх. Где у тебя глаза?
Вера засмеялась. Сама не ожидала. Смех вышел хриплый, как будто давно не пользовались.
Свекровь тоже засмеялась. А потом замолчала и посмотрела на свои руки, лежащие на вишнёвом драпе. Руки дрожали мелко, ровно.
— Мне страшно, Вера, — сказала она. Сказала просто, как говорят «суп остыл». — Я не знаю, как это будет. Я буду забывать. Буду ходить медленно. Потом, может, ложку держать не смогу. Я не хочу, чтобы вы меня терпели.
Иголка застряла в плотной ткани. Вера надавила напёрстком, который свекровь вытащила откуда-то из кармана халата, старым, латунным, с вмятинами.
— Мы вас не терпим, — сказала Вера.
— Терпите. Я же вижу. Ты тапочки свои из шкафа достаёшь каждый вечер. Молча. Я их туда ставлю, а ты достаёшь.
Вера протянула нитку. Затянула.
— А вы зачем ставите?
— Не знаю, — Зинаида Петровна пожала губами, будто пробуя слово на вкус. — Характер. Сорок лет свои порядки. Думала, если здесь будет по-моему, то будет как дома.
Пуговица легла на место. Вера сделала ещё три стежка, крест-накрест, как показывали, и завязала узел.
Свекровь взяла пальто, провела пальцем по пуговице. Подёргала. Держалась.
— Сносно, — сказала она. — Для первого раза.
Лариса приехала через неделю. Без детей, в пуховике нараспашку, с пакетом мандаринов, которые никто не ел. Высокая, в отца, метр семьдесят четыре, с тем же, что у брата, упрямым подбородком и ярко-розовыми ногтями, облупившимися на мизинцах.
Она не стала разуваться. Стояла в прихожей, смотрела на фикус, который так и жил у двери, потому что в маленькой комнате ему не хватало света.
— Мам, — сказала она. — Я не сдавала ещё. Студенты подождут. Я… ты прости.
Зинаида Петровна вышла из кухни в фартуке с подсолнухами. Вера его больше не забирала.
— За что, Ларочка?
— Ну ты же… Глеб мне всё сказал. Что тебе нельзя одной. Я думала, что это так, на будущее. Что врачи всегда перестраховываются.
— Врачи правы.
Лариса посмотрела на мать. На её руки. Сглотнула.
— Я могу тебя к себе забрать. Правда. Денис не против, я с ним поговорю. Мы как-нибудь.
— Не надо, — сказала свекровь.
— Мам, ну почему…
— Потому что у тебя двое, и Денис этот, и однушка, и приставы, — Зинаида Петровна сняла фартук и повесила его на крючок. — А у меня тут комната. Тимоша свою уступил. Вера пуговицы шить учится.
Лариса перевела взгляд на Веру. Во взгляде было что-то колючее, привычное, и что-то новое, чего Вера раньше у золовки не видела.
— Вер, ты правда не против?
Вера помолчала. Не для эффекта. Ей нужно было это понять самой, прямо сейчас, в прихожей, где пахло мандаринами и сладкими духами.
Она была против. Она была против радио в шесть утра и масла в шторах, и против того, что Тимофей спит в проходной комнате, и против того, что её дом больше никогда не будет только её. Она устала и будет уставать дальше. Это была правда.
Но была и другая правда. Ночной звук за стеной. Ключ на красной ленточке. Пуговица, которую держат три стежка крест-накрест.
— У нас будут правила, — сказала Вера. — Мы с мамой договоримся. Радио после восьми. Тимофею к лету перестроим лоджию под комнату, Глеб обещал. А ключ, — она посмотрела на Ларису, — ключ от Октябрьского у мамы остаётся. Герани на балконе поливать. Хоть с жильцами, хоть без.
Лариса открыла рот. Закрыла. Посмотрела на мать.
Зинаида Петровна стояла, держась одной рукой за вешалку, и смотрела не на дочь, а на Веру.
— Хорошо, — сказала Лариса тихо. — Я скажу студентам. Пусть знают, что по субботам мама приходит.
В апреле Вера вернулась со смены в восьмом часу. Ноги гудели. В сумке лежал хлеб и коробочка с таблетками, которые она теперь брала на работе со скидкой для сотрудников.
В прихожей пахло не маслом. Пахло тушёной капустой и чем-то ещё, свежим, травянистым. На подоконнике у двери стояли два горшка с красными геранями, привезённые в субботу с Октябрьского поля. Студенты оказались ребятами тихими и разрешили забрать.
Тапочки Веры стояли на своём месте. Рядом с ними, носок к носку, войлочные, с вышитой розой.
На кухне Тимофей делал алгебру за столом, морщась. Глеб резал хлеб, неровно, толстыми ломтями. Зинаида Петровна сидела на табуретке у окна, на Вериной, и держала кружку двумя руками. Радио молчало.
— Мам, ты посмотри, — Тимофей ткнул в тетрадку. — Бабушка говорит, что я неправильно решаю. А я правильно.
— Бабушка в алгебре не разбирается, — сказала Зинаида Петровна. — Бабушка разбирается в том, что у тебя в тетради грязь.
— Это не грязь, это ход решения!
Вера сняла куртку. Прошла к плите. Взяла половник, чтобы помешать капусту, и потянулась направо, за солью.
Солонки у плиты не было.
Она обернулась. Солонка стояла на обеденном столе. В самой середине. На кружевной салфетке, на которой так и не отстиралось тёмное чайное пятно.
Свекровь смотрела на неё поверх кружки. Ждала.
Вера подошла к столу. Взяла солонку. Посолила капусту прямо в кастрюле, через всю кухню, потянувшись с половником в другой руке. Потом вернулась и поставила солонку обратно на салфетку.
Ровно туда, откуда взяла.
— Ну вот, — сказала Зинаида Петровна и отпила чай. — Как люди.
— У нас будет общий счёт, — предложил он, не зная, что я зарабатываю в десять раз больше