Галина думала, что свекровь поживёт пару недель. Но на седьмой день Зоя Павловна переставила мебель, выбросила шторы и объявила: теперь здесь всё будет по-другому. И муж промолчал.
Галина нашла записку на холодильнике в четверг утром. Почерк был не её и не Лёшин. Крупные круглые буквы, синяя ручка с нажимом: «Молоко кончилось. Купи нормальное, не эту водичку».
Она стояла босиком на кафеле и чувствовала, как холод поднимается от ступней к коленям. На часах было шесть сорок. За стенкой кто-то гремел посудой.
Неделю назад всё было иначе.
Лёша вернулся с работы позже обычного, в куртке пахло сигаретным дымом, хотя он бросил два года назад. Поставил сумку на пол, не разувшись прошёл в комнату. Галина вытирала со стола после ужина и ждала. Она уже знала: если он не разувается, значит, разговор будет неприятный.
— Галь, сядь.
— Я стою нормально.
— Мать из квартиры выселяют. Ну, не выселяют. Дом под снос. Ей дадут что-то в области, но это через полгода минимум. Может, через год.
Он потёр переносицу. Привычка, которую она знала четырнадцать лет, с их первого свидания в кафе на Сретенке, когда он точно так же тёр переносицу и не мог выбрать между чизкейком и тирамису.
— И что ты предлагаешь?
— Она поживёт у нас. Временно.
Галина повесила тряпку на кран. Аккуратно, не бросила, а именно повесила. Расправила.
— Временно это сколько?
— Ну, пока не решится вопрос.
— Лёш, у нас двушка. Сорок три метра. Маринка в одной комнате, мы в другой. Куда?
— Маринка может спать с нами.
— Маринке одиннадцать.
— Ну или на раскладушке в нашей комнате.
— Ты серьёзно?
Он посмотрел на неё тем взглядом, который она про себя называла «собачий». Не потому что жалкий, а потому что невозможно отказать. Глаза большие, чуть влажные, левая бровь чуть выше правой.
— Галь, это моя мать. Мне больше некуда.
Она хотела сказать: «А ты спросил меня?» Но промолчала. Потому что знала ответ.
Зоя Павловна приехала в воскресенье. Два чемодана, три клетчатых сумки и кот. Про кота Лёша не предупреждал.
— Это Барсик, он тихий.
Барсик был серый, толстый и посмотрел на Галину так, будто она пришла к нему в гости, а не наоборот. Сел посреди коридора и начал вылизывать лапу.
— Мам, вот тут Маринкина комната, мы тебе кровать поставим, а Маринка…
— А это что за обои? Лёшенька, вы что, ремонт не делали?
— Делали. Три года назад.
— Это вы называете ремонтом?
Зоя Павловна провела пальцем по стене. У неё были короткие крепкие пальцы с аккуратным бесцветным лаком. Рост метр пятьдесят семь, но казалось, что она занимает пространство на все метр восемьдесят. Широкие плечи, прямая спина, подбородок всегда чуть приподнят.
— Ничего, мы поправим, правда, Галинка?
Галина кивнула. В горле пересохло.
Маринка вышла из своей комнаты, посмотрела на бабушку, на чемоданы, на кота.
— Это надолго?
— Мариночка! Бабушка к вам в гости!
— Мам, надолго?
Галина присела рядом с дочерью, убрала прядь с её лба. У Маринки были Лёшины глаза и её, Галинин, характер: прямой, как рельс.
— Ненадолго, зай. Пока бабушке не дадут новую квартиру.
— А мои вещи куда?
— Разберёмся.
Маринка посмотрела на неё так, как смотрят дети, которые уже не верят, но ещё не умеют спорить со взрослыми.
Первый день прошёл терпимо. Зоя Павловна разложила вещи, расставила на полке свои лекарства: валериана, что-то от давления, что-то от суставов, всего семь упаковок. Маринкины учебники переехали на подоконник.
Барсик обнюхал всю квартиру, нашёл кресло Галины и лёг именно на него. Галина села на стул.
Ужин она приготовила сама: котлеты, пюре, салат из свежих огурцов с помидорами. Лёша ел молча. Маринка ковыряла вилкой.
— Котлеты суховаты, Галинка. Я завтра покажу, как мой Лёшенька любит. С хлебным мякишем и луком.
— Спасибо, Зоя Павловна. Я знаю, как он любит.
— Ну, материнские рецепты, знаешь, это другое.
Галина посмотрела на Лёшу. Он ел. Не поднимая глаз.
После ужина она мыла посуду и слышала, как за стенкой свекровь рассказывает Маринке про то, какой Лёшенька был в детстве. Какой послушный. Какой золотой мальчик. Вода из крана текла горячая, пар поднимался к лицу, и Галина стояла так, пока кожа на руках не покраснела.
На второй день Зоя Павловна переставила сахарницу.
Это была керамическая сахарница, белая с синими цветами, которую Галина привезла из Суздаля пять лет назад. Она всегда стояла слева от плиты, рядом с солонкой.
Теперь она стояла на подоконнике. А на её месте была стеклянная банка с надписью «Сахаръ» через ер, которую Зоя Павловна достала из клетчатой сумки.
— Так удобнее, Галинка. Стекло гигиеничнее.
Галина открыла рот и закрыла. Взяла свою сахарницу с подоконника, повертела в руках. Поставила обратно. Не на прежнее место. На полку, подальше.
Это был второй день.
Третий день начался с того, что Зоя Павловна постирала шторы.
Галина пришла с работы, открыла дверь и не узнала кухню. Окна были голые. На карнизе висели два металлических крючка, больше ничего. Пахло стиральным порошком, не тем, который покупала Галина, а чем-то едким, с запахом хвои.
— Я постирала ваши занавески, Галинка. Они были в пятнах.
— В каких пятнах?
— Жирных. От плиты.
— Зоя Павловна, это были льняные шторы. Их нельзя в машинку.
— Ничего, высохнут. Я на балконе повесила.
Галина вышла на балкон. Шторы висели на верёвке, перекрученные, мокрые, с подтёками от порошка. Ткань уже начала деформироваться. Она купила их в прошлом году, долго выбирала, ездила в три магазина, потому что хотела именно этот оттенок: тёплый, песочный, чтобы кухня не казалась такой тесной.
Пальцы сжались на перилах балкона. Она простояла так минуту. Может, две.
Вернулась в кухню.
— Спасибо.
Голос был ровный. Пустой.
На четвёртый день Зоя Павловна приготовила борщ. Кастрюля стояла на плите, когда Галина вернулась домой. Запах свёклы и лаврового листа пропитал всю квартиру, добрался до прихожей, до ванной, до спальни.
— Лёшенька любит мой борщ. Правда, сынок?
Лёша стоял в дверях кухни. Улыбался.
— Ма, ты чего, зачем напрягалась?
— Какой напрягалась! Я для своего сына всегда.
Галина поставила сумку на стул. В этой сумке лежала курица, которую она купила по дороге с работы. Планировала сделать запечённые бёдра с картошкой. Лёша их любил. Или она так думала.
— Галинка, ты посиди, я всё сделала. Тебе отдыхать надо.
— Спасибо.
Она села за стол и посмотрела на свои руки. Ногти на левой руке были короче, чем на правой: вчера обломала два, когда двигала Маринкину кровать, чтобы влезла раскладушка.
Борщ был хороший. Наваристый, густой, с чесночными пампушками. Маринка съела две тарелки. Лёша три.
— Мам, как в детстве!
— Конечно, сынок. Мать знает.
Она не сказала: «Лучше, чем у Галины.» Не нужно было. Все и так услышали.
Пятый день. Телевизор.
До приезда Зои Павловны они смотрели телевизор вечером все вместе: Маринка свои сериалы до девяти, потом Галина переключала на кино или на что-нибудь лёгкое. Лёша обычно сидел с телефоном, но рядом.
Теперь телевизор включался в семь утра. Первый канал. Громкость на двадцать два деления. Зоя Павловна сидела в кресле, том самом, которое Галина выбирала, обшивала, подкладывала подушку. Барсик лежал у неё на коленях.
— Зоя Павловна, Маринке уроки делать. Можно потише?
— Так я же чуть-чуть. У меня слух плохой, Галинка.
— Может, наушники?
— Наушники? Мне? Я что, в самолёте?
Лёша из спальни крикнул:
— Галь, ну мам же плохо слышит!
Галина закрыла дверь в спальню. Тихо. Без хлопка. Так закрывают дверь люди, которые уже считают удары.
Шестой день стал переломным, хотя выглядел как обычный.
Галина проснулась в шесть, как всегда. Встала, пошла в ванную. На полке, где стояли её крем, зубная щётка и расчёска, теперь располагались: вставная челюсть Зои Павловны в стаканчике, мазь для суставов, гребень с крупными зубьями и флакон духов «Красная Москва». Галинины вещи стояли на краю, тесно, будто их подвинули.
Она взяла свою зубную щётку. Щетина была влажная.
Кто-то ей пользовался.
Галина поставила щётку обратно. Вышла из ванной. Сходила в магазин за новой. Вернулась, положила в карман халата.
Она не сказала ни слова. Но что-то внутри сместилось окончательно. Как стрелка весов, которая долго качалась и наконец остановилась.
Седьмой день. Четверг.
Записка на холодильнике: «Молоко кончилось. Купи нормальное, не эту водичку.»
Галина стояла босиком и смотрела на эти буквы. За стенкой гремела посуда. Зоя Павловна уже была на кухне: варила кашу. Лёшеньке. Овсяную, на молоке, с изюмом. Как он любит. Как мать знает.
Галина потянулась к записке, чтобы снять. И тут из кухни раздался голос, громкий, командирский, без тени сомнения:
— Галинка, я тут посмотрела. Шторы эти ваши не высохнут нормально, я их выбросила. Зачем тряпки копить? Я свои повешу, у меня есть, с подсолнухами. И ещё: кастрюлю вашу алюминиевую я убрала, в ней готовить нельзя, от алюминия Альцгеймер. Я свою эмалированную достала.
Пауза.
— И вообще, Галинка, ты не обижайся, но в доме должен быть порядок. Я тут теперь живу, и я вижу, что и как. Хозяйка должна следить.
Галина медленно вошла в кухню. Зоя Павловна стояла у плиты в бордовом халате и цветастом фартуке, помешивала кашу деревянной ложкой, той самой, которую привезла в клетчатой сумке. На окне уже висели шторы с подсолнухами: жёлто-зелёные, с коричневыми серединками, из ткани, которая наощупь напоминала клеёнку.
На столе стояли три банки: огурцы, помидоры и что-то тёмное, похожее на аджику. Банки были с бумажными крышками, подписанными тем же почерком: «Огур. 2025», «Помид. остр.», «Аджика Зоя».
— Зоя Павловна.
— Да?
— Вы сказали «хозяйка должна следить».
— Ну да. А что?
— Хозяйка здесь я.
Зоя Павловна обернулась. Деревянная ложка замерла над кастрюлей. Капля каши упала на плиту и зашипела.
— Галинка, я ж не в обиду.
— Я не обижаюсь. Я говорю факт. Это моя квартира.
— Ваша с Лёшей.
— Наша с Лёшей, да. Но хозяйка в ней я. Не вы.
— Лёшенька!
Она позвала, как зовут подкрепление. Как зовут армию. Голос поднялся на полтона, сделался тонким, вибрирующим.
Лёша вошёл в кухню в трусах и майке, щуря сонные глаза. Волосы на затылке торчали в разные стороны.
— Чего?
— Ты слышишь, что твоя жена мне говорит?
— А что она говорит?
— Что я тут не хозяйка! Что мне нельзя! Я для вас стараюсь, борщ варю, кашу, шторы новые повесила, а она!
Зоя Павловна всхлипнула. Умело. Нижняя губа дрогнула, глаза заблестели, ноздри раздулись. Галина видела это не первый раз. На свадьбе точно так же, когда Лёша не дал ей произнести четвёртый тост.
— Мам, ну ты чего. Галь, ну ты чего?
Он стоял между ними. Буквально: мать слева, жена справа, он посередине в трусах с оленями.
— Лёш, я ничего плохого не сказала.
— Ты расстроила мать.
— Я сказала, что это моя квартира. Это правда.
— Наша квартира.
— Именно. Наша. Не её.
— Она моя мать!
— Я не спорю. Но она не хозяйка здесь.
Зоя Павловна плакала. Точнее, делала то, что у неё называлось «плакала»: глаза мокрые, звуки тихие, платок в руке. Ни одна слеза не дошла до подбородка.
— Я уеду. Куда угодно. На вокзал пойду. Сыночек, я тебя вырастила одна, ночами не спала, а теперь мне даже кашу нельзя сварить.
— Мам…
— Нет-нет, я всё поняла. Я лишняя.
Галина стояла и слушала. Каша на плите начала пригорать. Запах сладковатой гари поплыл по кухне. Никто не снял кастрюлю.
Она вышла из кухни. Прошла в ванную. Закрыла дверь. Включила воду, просто чтобы был шум. Белый шум, заглушающий голоса за стенкой.
Села на край ванны.
Руки лежали на коленях, пальцы чуть подрагивали. Она смотрела на кафель: белый, с мелким серым рисунком, который они с Лёшей выбирали вместе в строительном магазине на Варшавке. Он хотел голубой, она настояла на белом. Это был их первый компромисс в этой квартире.
Сколько их было потом? Десятки. Сотни.
Вода текла, и Галина думала. Не о свекрови. О себе. О том, как она четырнадцать лет уступала. Не потому что была слабая. Потому что считала: семья строится на уступках. Кто-то уступает больше, кто-то меньше. Она уступала больше. Всегда.
Сахарница. Шторы. Кресло. Полка в ванной. Телевизор. Кухня.
И вот теперь записка на холодильнике.
«Купи нормальное.»
Галина выключила воду. Вытерла руки. Вышла.
Маринка сидела в коридоре на полу, подтянув колени к груди. В ушах наушники, но музыка не играла: Галина видела, что экран телефона тёмный.
— Зай.
— Мам, я всё слышала.
— Я знаю.
— Бабушка плачет.
— Бабушка расстроилась.
— Пап на тебя злится.
— Папа тоже расстроился.
Маринка посмотрела на неё снизу вверх. Серые глаза, Лёшины, но взгляд Галинин: прямой, спокойный, ждущий правды.
— Мам, а мы её выгоняем?
— Нет. Мы никого не выгоняем.
— А что тогда?
Галина села рядом на пол. Холодный линолеум, тонкие домашние штаны, колени ноют. Она обняла дочь, и Маринка уткнулась ей в плечо. Пахло детским шампунем и чем-то неуловимо тёплым, тем запахом, который есть только у собственного ребёнка.
— Мы разберёмся, зай.
— Ты всегда так говоришь.
— Потому что мы всегда разбираемся.
— Не всегда.
Галина прижала дочь крепче. Маринка была права.
Вечером Лёша не разговаривал. Лежал на кровати, листал телефон, повернувшись к ней спиной. Позвоночник под майкой: острый, знакомый. Она столько раз засыпала, глядя на эту спину.
— Лёш.
Тишина.
— Лёш, нам надо поговорить.
— Мне нечего говорить. Ты обидела мою мать.
— Я попросила её не выбрасывать мои вещи.
— Она старается для нас.
— Она выбросила мои шторы.
— Это шторы, Галь. Шторы.
— Это не про шторы.
Он повернулся. Лицо усталое, морщина между бровей, которой не было ещё год назад. Или была, но Галина не замечала.
— А про что тогда?
— Про то, что за неделю я стала гостьей в своём доме.
— Ты преувеличиваешь.
— Она переставила мои вещи. Выбросила мои шторы. Повесила свои. Готовит вместо меня. Пишет мне записки, что покупать. Пользуется моей зубной щёткой.
— Что? Щёткой?
— Щетина была мокрая утром. Я ею не пользовалась.
— Может, Маринка.
— У Маринки розовая. Моя синяя.
Лёша сел на кровати. Потёр переносицу.
— Ну допустим. И что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы были правила.
— Какие правила, Галь, это моя мать, а не арендатор.
— Именно поэтому нужны правила. С арендатором было бы проще.
Он хмыкнул. Не смешно, но хоть что-то.
— Я не прошу её выгнать. Я прошу тебя встать на мою сторону. Хоть раз.
— Я всегда на твоей стороне.
— Нет, Лёш. Ты на стороне того, кто громче плачет.
Он отвёл взгляд. Она попала.
Ночь. Лёша заснул первым, как всегда. Дыхание ровное, тяжёлое. На раскладушке ворочалась Маринка: пружины скрипели при каждом повороте.
Галина лежала с открытыми глазами. Потолок был серым от уличного фонаря. Откуда-то из кухни доносилось мерное тиканье часов, тех самых, которые повесила Зоя Павловна на второй день вместо их настенного календаря.
Она думала о матери. О своей, не о Лёшиной. Мама умерла шесть лет назад, инсульт, быстро. Галина тогда неделю ходила на работу и улыбалась, потому что не знала, что ещё делать. А потом пришла домой, увидела мамину кружку в шкафу, села на пол и просидела так до утра.
Мама никогда бы не переставила чужую сахарницу. Мама вообще в гостях сидела тихо, помогала мыть посуду и уходила раньше, чем уставали хозяева. «Гостить надо аккуратно, Галка. Чтобы и рады были, и скучали потом.»
Скучать по Зое Павловне будет сложно.
Утро пятницы. День восьмой.
Галина встала в шесть. Оделась тихо, чтобы не разбудить Маринку. Прошла мимо кухни, откуда уже слышалось шипение масла: Зоя Павловна жарила блины.
— Доброе утро, Галинка!
— Доброе утро.
Галина не остановилась. Прошла в прихожую, надела кроссовки, накинула куртку поверх домашнего и вышла.
Апрель. Семь часов утра. Воздух был ещё холодный, но уже другой: в нём что-то двигалось, какая-то весенняя нота, едва заметная, как запах земли сквозь асфальт. Двор был пустой. Качели покачивались сами по себе, от ветра.
Она прошла два круга вокруг дома. Не быстро, не медленно. Просто шла. На третьем круге достала телефон и позвонила.
— Рита, привет. Я тебя разбудила?
— Галка? Нет, я встала. Что случилось?
— Свекровь.
— А-а-а.
Рита была подругой с института. Единственный человек, которому Галина могла позвонить в семь утра и сказать одно слово. И этого было достаточно.
— Рассказывай.
Галина рассказала. Всё. Про чемоданы, кота, сахарницу, шторы, борщ, телевизор, зубную щётку, записку. Про то, как Лёша стоит посередине в трусах с оленями и не может выбрать.
— Галка, я тебе скажу одну вещь, и ты не обижайся.
— Говори.
— Ты это позволила.
— Что?
— Всё. Каждый пункт. Ты позволила.
— Я пыталась…
— Ты промолчала, когда надо было сказать. В первый день. Когда она переставила сахарницу.
— Это же мелочь.
— Мелочь, которая стала прецедентом. Потом шторы. Потом кухня. Потом записка. Каждое молчание давало ей разрешение на следующий шаг.
Галина остановилась. Ветер ударил в лицо. Глаза защипало, но не от ветра.
— И что мне делать?
— Говорить. Не скандалить, не выгонять, не плакать. Говорить. Спокойно, конкретно, по пунктам. И не Зое Павловне. Лёше.
— Он не слышит.
— Потому что ты шепчешь. Говори в полный голос.
Пауза.
— Рит, а если он выберет мать?
— Тогда ты узнаешь правду. Это тоже результат.
Галина постояла ещё минуту. Потом развернулась и пошла домой.
Она вернулась, разулась, повесила куртку. На кухне Зоя Павловна, Лёша и Маринка ели блины. Стол был накрыт по-праздничному: варенье, сметана, мёд в розетке, чай в заварочном чайнике. Не в Галинином, в том, что приехал в клетчатой сумке.
Маринка подняла глаза.
— Мам, а ты где была?
— Гуляла.
— Утром?
— Утром.
Галина налила себе чай. Из Зоиного чайника. Чай был крепкий, горький, со смородиновым листом. Она сделала глоток и поставила чашку.
— Лёш, нам нужно поговорить. Сегодня вечером. Вдвоём.
— Опять?
— Не опять. Серьёзно.
Он посмотрел на мать. Зоя Павловна промокнула губы салфеткой и встала.
— Я пойду, не буду мешать.
— Зоя Павловна, это вечером. Сейчас сидите, пожалуйста.
Свекровь замерла на полупути. Галина видела, как она пытается понять: это разрешение или приказ. И выбрала считать разрешением. Села обратно.
Блины были вкусные. Это надо было признать.
Вечер. Маринка у себя, точнее, в комнате, которая теперь была Зоиной, но вечерами Маринка приходила туда делать уроки за своим старым столом, который ещё не успели вынести. Зоя Павловна смотрела телевизор на кухне. Громкость восемнадцать: прогресс.
Галина и Лёша сидели в спальне. Она на кровати, он на раскладушке Маринки. Пружины скрипнули.
— Говори.
— Лёш, я не хочу, чтобы твоя мама уехала. Ей некуда. Я это понимаю.
— Но?
— Но я хочу, чтобы это была наша квартира, а не её. И для этого нужны границы.
— Какие границы?
Она достала листок. Вчера ночью, когда не могла уснуть, написала. Не на телефоне, на бумаге, ручкой. Почерк мелкий, аккуратный, совсем не похожий на размашистые буквы Зои Павловны на холодильнике.
— Первое. Мои вещи никто не трогает без разрешения. Шторы, посуда, полки.
— Это мелочи, Галь.
— Для тебя мелочи. Для меня нет. Второе. Кухня общая, но готовит тот, кто хочет. Не вместо, а вместе. Или по очереди. И без комментариев про чьи котлеты лучше.
— Она не говорила, что…
— Не говорила. Показала.
Он промолчал. Галина продолжила.
— Третье. Маринкина комната остаётся Маринкиной. Стол, полки, вещи. Зоя Павловна может там спать, но это Маринкино пространство, и дочь должна чувствовать, что оно её.
— Четвёртое. Записки на холодильнике. Если нужно что-то купить, говорим словами. Друг другу. Как взрослые люди, а не как начальник подчинённому.
— Пятое.
— Сколько у тебя пунктов?
— Шесть.
— Господи.
— Пятое. Телевизор после девяти вечера тише пятнадцати делений. Маринке спать.
— А шестое?
— Шестое. Ты говоришь ей всё это сам. Не я. Ты.
Лёша молчал долго. Скрипнул раскладушкой, потёр переносицу, посмотрел в окно. За окном горел фонарь, и в его свете было видно, как на тополе распускаются почки: маленькие, клейкие, ещё не зелёные.
— А если она обидится?
— Обидится. И переживёт.
— А если скажет, что ты меня настроила?
— Скажет. И ты скажешь, что это твоё решение. Потому что это будет правда. Или нет?
Он повернулся к ней.
— Галь, мне тяжело.
— Мне тоже.
— Я не умею с ней разговаривать. Она сразу плачет.
— А я сразу молчу. Видишь, у нас много общего.
Он усмехнулся. Коротко, одним углом рта.
— Ладно.
— Ладно что?
— Ладно, я поговорю.
— Когда?
— Завтра.
— Сегодня.
Он посмотрел на неё. Она не отвела взгляд. Четырнадцать лет она отводила, и каждый раз жалела.
— Хорошо. Сегодня.
Галина сидела в спальне и слушала. Дверь была закрыта, но стены в панельной двушке тонкие, как бумага. Слышно было всё.
Сначала тишина. Лёша собирался с духом. Потом его голос, тихий, напряжённый.
— Мам, нам надо обсудить кое-что.
— Что, сынок? Опять она?
— Мам. Это я. Не она. Это мои правила. Наши.
Пауза.
— Какие правила?
Он начал говорить. Путано, перескакивая с пункта на пункт, запинаясь. Но говорил. Про шторы, про кухню, про Маринкин стол. Про записки. Про то, что это их дом, и он рад, что мама здесь, но дом должен оставаться их.
Зоя Павловна молчала. Это было страшнее, чем если бы она кричала.
Потом сказала:
— Я всё поняла. Лишняя.
— Мам, ты не лишняя.
— Нет, я всё поняла. Поняла. Вырастила, выкормила, ночей не спала. А теперь не нужна.
— Мам, перестань.
— Конечно, конечно. Буду тихая, как мышка. Слова не скажу. Галине твоей буду в ноги кланяться за угол.
— Мам, никто не просит тебя кланяться.
— А что просите? Не жить? Не дышать? Не варить борщ?
— Борщ можешь. Просто не выбрасывай Галины шторы.
Тишина.
— Какие шторы?
— Льняные. Песочные. С кухни.
— Я думала, они старые.
— Они были новые, мам. Год как купленные.
Снова тишина. Длинная, тяжёлая, как мокрая простыня на верёвке.
— Ладно. Ладно, Лёша. Я поняла.
Голос был другим. Тише. Не командирский, не плаксивый. Просто усталый.
— Мне правда некуда идти, сынок.
— Я знаю, мам. Поэтому ты здесь. И ты будешь здесь. Но по-другому.
Галина не вышла из спальни, пока Зоя Павловна не ушла в Маринкину комнату. Лёша пришёл, сел на кровать. Руки висели между коленей.
— Поговорил.
— Я слышала.
— Она плакала.
— Знаю.
— Но по-настоящему. Не как обычно.
Галина положила руку ему на плечо. Он не пошевелился, но и не отстранился. Позвоночник под её ладонью, каждый позвонок отдельно.
— Ты молодец.
— Не чувствую себя молодцом.
— Это нормально.
Он повернулся, и она увидела: глаза красные, переносица натёрта. Четырнадцать лет.
— Галь, а если она завтра опять?
— Тогда ты скажешь ещё раз.
— А если послезавтра?
— Ещё раз.
— До каких пор?
— Пока не привыкнет.
Он кивнул. Медленно, тяжело.
Субботнее утро. День девятый.
Галина вышла на кухню. Шторы с подсолнухами всё ещё висели. На плите стоял чайник. Не Зоин, не Галинин: Лёша купил новый вчера вечером, зелёный, дурацкого оттенка, не подходящий ни к чему.
На холодильнике не было записки.
Зоя Павловна сидела за столом в халате, без фартука. Барсик спал на стуле, не на кресле. Кресло было пустое.
— Доброе утро, Галинка.
— Доброе утро.
Пауза. Зоя Павловна крутила ложку в пальцах. Те же короткие крепкие пальцы, но что-то в них было другое: неуверенность.
— Я вчера нашла ваши шторы. Ну, кусок. На балконе, за тряпками. Они правда испортились. Я не знала, что они новые.
— Я знаю.
— Я могу заплатить.
— Не надо.
— Или вместе сходим, выберем новые?
Галина посмотрела на свекровь. Шестьдесят три года. Дом под снос. Сын единственный. Некуда идти. Гордость, которую пришлось проглотить.
— Можем сходить. На следующей неделе.
Зоя Павловна кивнула. Быстро, коротко, будто боялась, что если замешкается, предложение рассеется.
— Я каши не варила сегодня. Думала, может, ты сама.
— Я яичницу обычно делаю.
— Вот и хорошо. А я пока молоко куплю. Какое вы берёте?
Галина назвала марку. Зоя Павловна повторила, шевеля губами, будто запоминая.
Встала. Накинула кофту. Пошла к двери.
— Зоя Павловна.
— Да?
— Спасибо.
Свекровь замерла. Потом кивнула, коротко, как кивают люди, которые не привыкли к благодарности. И вышла.
Галина стояла у плиты. Масло шипело на сковороде. Два яйца, потом ещё два, потом ещё: на Маринку и на Лёшу.
На подоконнике стояла керамическая сахарница с синими цветами. Она сама вернула её утром. Поставила на прежнее место, слева от плиты, рядом с солонкой.
Стеклянная банка с надписью «Сахаръ» через ер стояла чуть дальше, ближе к стене. Обе поместились.
Маринка вышла из комнаты, потягиваясь. Босая, в пижаме с котами.
— Мам, пахнет вкусно.
— Яичница.
— А бабушка где?
— В магазин пошла. За молоком.
— За нормальным?
Галина усмехнулась. Маринка, видимо, тоже читала записки.
— За обычным.
Она перевернула яичницу. Масло брызнуло на запястье, горячей мелкой точкой. Она не убрала руку. Привычная, повседневная, маленькая боль. Из тех, которые не замечаешь, пока кто-то не спросит.
За окном шёл дождь. Апрельский, косой, быстрый. Двор блестел, и качели покачивались от ветра, как вчера.
Галина выключила плиту. Расставила тарелки. Четыре. Не три. Четыре.
На столе стояли две сахарницы. Керамическая с синими цветами и стеклянная с надписью через ер.
Место нашлось для обеих.
Муж был в сети 28 минут назад. Но его не стало полтора года назад