Свадебный стол, хрусталь, тосты. Три фразы свёкра за вечер, и невеста вдруг увидела свою будущую жизнь так ясно, как никогда раньше. Но уйти из-за стола она не смогла.
Салат оливье стоял в хрустальной вазе, и Рита видела своё отражение в её боку. Расплывчатое, вытянутое, с белым пятном фаты.
Свёкор поднялся первым. Ещё до тамады, до отца, до подруг с конвертами. Он встал так, будто имел на это право, и все замолчали.
Рита тогда ещё не знала, что эта тишина за столом расскажет ей больше, чем два года знакомства с Лёшей.
Они познакомились на дне рождения общего друга. Лёша сидел в углу дивана с бутылкой минералки и листал телефон. Рита зацепилась взглядом за его руки: длинные пальцы, коротко стриженные ногти, ни одного кольца. Руки человека, который что-то делает ими, а не просто жестикулирует.
— Ты не пьёшь?
— Не сегодня.
— А когда?
— Когда есть за что.
Она засмеялась. Он нет. Но посмотрел на неё так, будто запоминал.
Через неделю он написал. Потом ещё раз. Потом они гуляли по набережной, и Лёша рассказывал про свою работу на стройке. Не жаловался, не хвастался. Просто рассказывал, как кладут кирпич, почему раствор нельзя замешивать на глаз, как пахнет свежий бетон в шесть утра.
Рите было двадцать шесть. Она работала администратором в стоматологии, снимала комнату в Бирюлёво и третий год не ездила в отпуск. Лёша казался ей чем-то настоящим. Он не обещал ничего, и от этого хотелось верить.
С его семьёй она почти не пересекалась. Мать, Зинаида Павловна, приезжала однажды, привезла банку огурцов и долго смотрела на Ритины босоножки в прихожей. Ничего не сказала. Просто смотрела.
Отец, Геннадий Борисович, появился только на помолвке. Пожал Рите руку. Рука была сухая, крепкая, и он сжал чуть сильнее, чем нужно. Или ей показалось.
— Ну, будем знакомы, — сказал он.
И улыбнулся. Улыбка не дошла до глаз.
Свадьбу делали скромную. Тридцать человек, ресторан при гостинице на окраине, меню за полторы тысячи с носа. Лёша хотел ещё проще, в кафе у дома, но Зинаида Павловна сказала: люди не поймут. И Лёша согласился. Рита заметила, как быстро он согласился. Как будто внутри него стоял переключатель, и мать умела его находить.
Платье Рита купила сама. Белое, простое, без кринолина и блёсток. Продавщица в салоне посмотрела на неё с лёгким сочувствием.
— Может, хотя бы шлейф?
— Нет. Мне идти в нём по залу, а не по подиуму.
Фата была короткая, до плеч. Рита приколола её сама, перед зеркалом в комнате для невест. Руки не дрожали. Подбородок чуть тянуло, как бывает, когда долго улыбаешься из вежливости.
Лёша стоял у входа в зал, в сером костюме, который ему подогнали за два дня. Рита подошла, и он взял её за локоть. Не за руку. За локоть, как берут пожилую женщину на лестнице.
— Ты красивая, — сказал он тихо.
— Спасибо.
— Не благодари. Это не комплимент. Это факт.
И она почувствовала, как что-то тёплое поднялось откуда-то из-под рёбер. Не радость. Скорее облегчение. Что он рядом. Что всё будет нормально.
Но потом встал Геннадий Борисович.
Он поднялся, когда тамада ещё разливал шампанское по бокалам. Не дождался очереди. Просто встал, и стул за ним проехал по паркету с коротким скрипом.
Все повернулись.
Геннадий Борисович был невысокий, метр семьдесят два, с широкими плечами и коротко стриженной головой, на которой седина лежала ровным слоем, как иней. Лицо загорелое, глаза светлые, прищуренные, как у человека, привыкшего смотреть на солнце или на тех, кто ему не нравится.
Он держал рюмку водки. Не бокал, не фужер. Рюмку, которую принёс с собой. Маленькую, гранёную, с толстым дном.
— Значит, так, — начал он, и голос у него был негромкий, но плотный, как штукатурка, которая ложится без пузырей. — Хочу сказать молодым.
Тамада открыл рот, чтобы что-то вставить. Геннадий Борисович даже не посмотрел в его сторону. Тамада закрыл рот.
— Лёша. Ты мой сын. Я тебя вырастил. Я знаю, чего ты стоишь.
Пауза. Рита смотрела, как он перекатывает рюмку между пальцами. Большой палец правой руки был кривой, сломанный когда-то и сросшийся неровно.
— И я знаю, чего стоит мужик, который слушает жену больше, чем отца.
Зал замер. Кто-то из Лёшиных друзей хмыкнул и тут же затих. Зинаида Павловна смотрела в тарелку.
Это была первая фраза.
Рита сидела с прямой спиной, и пальцы левой руки сами нашли край скатерти. Она свернула ткань в трубочку, потом разгладила. Потом опять свернула.
Лёша рядом не шевельнулся. Она скосила глаза: его челюсть чуть двинулась, как будто он жевал что-то невидимое. Привычка, которую Рита замечала за ним, когда он злился, но не мог сказать.
Геннадий Борисович поднял рюмку выше.
— Рита. Добро пожаловать. В нашей семье есть правило. Мужчина работает, женщина бережёт. Что бережёт, спросите?
Он обвёл взглядом стол. Никто не спросил.
— Всё бережёт. Дом, покой, уважение. А если не бережёт, значит, не в ту семью попала.
Вторая фраза.
Рита почувствовала, как жар поднялся по шее к щекам. Не румянец стыда. Что-то другое. Пальцы, скрутившие скатерть, побелели в костяшках.
Она посмотрела на Зинаиду Павловну. Та по-прежнему смотрела в тарелку. Рядом с тарелкой лежала вилка, и свекровь держала её так, будто собиралась воткнуть в стол.
Геннадий Борисович выпил. Крякнул. Поставил рюмку.
— И последнее. За столом у нас не спорят. Ни со мной, ни с матерью. Кто хочет спорить, пусть идёт к себе домой. А тут наш дом.
Третья фраза.
Тишина длилась секунды три. Потом кто-то из дальнего конца стола сказал «горько», и все подхватили, и Лёша повернулся к ней, и она увидела его глаза. В них не было злости. Было что-то хуже. Привычка.
Они поцеловались. Зал хлопал. Рита чувствовала вкус его губ: шампанское и мятная жвачка, которую он жевал перед церемонией. Она закрыла глаза и подумала, что поцелуй был правильный. Мягкий, аккуратный. Поцелуй человека, который знает, что на него смотрят.
Потом был торт. Потом были танцы. Рита танцевала с Лёшей медленный вальс, и туфли жали так, что большой палец правой ноги онемел. Она считала шаги и думала о трёх фразах.
Мужик, который слушает жену больше, чем отца.
Женщина бережёт.
За столом у нас не спорят.
Три фразы. Как три гвоздя. Вбиты ровно, аккуратно, шляпки утоплены. Снаружи стена гладкая.
Подруга Вика подошла с бокалом.
— Ну как? Счастлива?
— Очень.
— Свёкор у тебя колоритный.
— Да, — сказала Рита. — Колоритный.
Вика отошла, и Рита осталась одна у колонны. Музыка играла что-то из девяностых. Она стояла и смотрела, как Геннадий Борисович разговаривает с Лёшиным другом. Стоял близко, говорил тихо, и друг кивал. Часто кивал. Как собака, которой показывают палку.
Зинаида Павловна сидела за столом и ела торт. Медленно, маленькой ложкой. Не вилкой, не десертной, а чайной ложкой. Как будто растягивала единственное удовольствие за вечер.
В машине, по дороге домой, Рита молчала. Лёша вёл и тоже молчал. Фонари мелькали по лобовому стеклу, и лицо Лёши то вспыхивало, то уходило в тень.
— Лёш.
— М?
— Твой отец. Он всегда так говорит?
— Как?
— Про правила. Про дом. Про то, что женщина бережёт.
Лёша переключил передачу. Рита слышала, как щёлкнул рычаг.
— Он просто выпил. Не обращай внимания.
— Он выпил одну рюмку.
— Ну и что?
— Люди после одной рюмки не меняются. Они становятся собой.
Лёша промолчал. Километр, два, три. Рита считала столбы. Их было четырнадцать, когда он наконец ответил.
— Рит, это моя семья. Они такие. Он такой. Мать такая. Я другой.
— Ты другой?
— Да.
Она хотела спросить: тогда почему ты согласился на ресторан, который выбрала мать? Почему ты не остановил отца, когда он встал с тостом? Почему твоя челюсть двигалась, но рот был закрыт?
Не спросила. Сняла туфли, поджала ноги под себя на сиденье и закрыла глаза.
Машина пахла ёлочным освежителем и чем-то кисловатым. Свадебный букет на заднем сиденье уже начал вянуть.
Первый месяц жили у Риты. Комната в Бирюлёво, девятый этаж, лифт через раз. Лёша приходил со стройки в семь, иногда в восемь. Она готовила. Он ел. Потом телевизор, потом сон.
Всё было нормально. Обычно. Тихо.
Геннадий Борисович позвонил на третьей неделе.
— Лёш, зайди в субботу. Надо забор поправить.
Лёша поехал в субботу. И в следующую. И через одну.
Рита ждала. Мыла посуду, которой было мало, потому что двое, потому что ужин простой. Два стакана, две тарелки, сковородка. Она тёрла сковородку губкой и думала: он поехал к отцу. Не ко мне вернулся после работы, а к отцу поехал в выходной.
На четвёртой неделе поехала с ним.
Дом стоял в Малаховке, за покосившимся штакетником. Участок шесть соток, теплица, две яблони, собака на цепи. Собака была старая, с мутными глазами, и не лаяла, а только смотрела.
Зинаида Павловна встретила на крыльце. Вытирала руки о фартук с подсолнухами.
— Чаю?
— Спасибо.
— Садись пока. Я принесу.
Рита села за стол на веранде. Стол был накрыт клеёнкой в красный горох. На клеёнке стояла солонка и перечница. Солонка с отбитым краем. Рита тронула край пальцем: острый.
Зинаида Павловна принесла чай. Поставила. Села напротив.
— Как устроились?
— Хорошо.
— Тесно не?
— Нет, нормально.
Зинаида Павловна кивнула. Помешала чай, хотя не положила сахар.
— Гена сказал, вы на съёмной.
— Да.
— Дорого?
— Двадцать пять.
— Двадцать пять тысяч за комнату?
Рита кивнула. Зинаида Павловна отпила чай. Посмотрела в сторону участка, где Лёша с отцом стояли у забора. Геннадий Борисович что-то показывал, Лёша кивал. Та же картина: один говорит, другой кивает.
— Знаешь, — сказала свекровь тихо, не поворачиваясь. — Гена не плохой. Он просто привык, что всё по его.
— Я заметила.
— Привыкнешь.
Рита посмотрела на неё. Зинаида Павловна было пятьдесят четыре. Волосы собраны в узел, лицо в мелких морщинах, глаза серые, усталые. Красивая когда-то. Сейчас стёртая, как монета, которую слишком долго носили в кармане.
— А вы привыкли?
Зинаида Павловна повернулась.
— Я тут тридцать лет.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который у меня есть.
Она встала и ушла в дом. Рита осталась одна за столом с клеёнкой в горох и двумя чашками чая. В одной чай был нетронутый. В другой ложка лежала на дне, как якорь.
К осени они переехали. Геннадий Борисович нашёл квартиру: однушка в Люберцах, хозяин его знакомый, скидка. Лёша обрадовался. Рита не обрадовалась, но промолчала, потому что двадцать пять за комнату это много, а тут выходило восемнадцать за целую квартиру.
Новая квартира пахла чужими обоями и стиральным порошком. Рита открыла все окна и стояла посреди пустой комнаты, слушая, как ветер шевелит занавески, которых ещё не было.
Лёша привёз коробки вечером. Среди коробок была одна, которую Рита не собирала. Картонная, перевязанная бечёвкой.
— Это что?
— Мать передала. Посуда какая-то.
Рита развязала бечёвку. Внутри были тарелки. Шесть штук, с золотой каймой и сколами. Сервиз, который явно стоял в серванте и доставался по праздникам. И на самом дне, завёрнутая в газету, лежала солонка. Та самая, с отбитым краем.
Рита подержала её в ладони. Лёгкая, керамическая, с цветком на боку. Цветок потрескался. Край, об который она тогда укололась, был всё так же острый.
Она поставила солонку на подоконник и долго на неё смотрела. Потом позвонила маме.
— Мам, я, кажется, вышла замуж не за Лёшу.
— В смысле?
— Я вышла замуж за его семью.
Мама помолчала. Рита слышала, как она дышит в трубку, и звук телевизора на фоне.
— Ритка, это всегда так.
— Нет. Не всегда. Не так.
— А как?
— Мам, его отец на свадьбе сказал, что женщина должна беречь. Дом, покой, уважение. А если не бережёт, значит не в ту семью попала.
— Ну, мужики старой закалки, они все такие.
— Нет. Не все. Папа так не говорил.
— Папа другой был.
— Вот именно.
Мама снова замолчала. Потом сказала:
— Ты его любишь?
— Лёшу? Да.
— Ну вот и всё.
— Нет, мам. Не всё.
Но объяснить не смогла. Положила трубку и легла на матрас, который лежал прямо на полу, потому что кровать ещё не привезли. Потолок был белый, с трещиной в углу, похожей на молнию. Рита лежала и думала, что трещины бывают разные. Одни появляются от времени. Другие были всегда, просто их замазали.
Ноябрь. Лёша пришёл с работы поздно. Рита сидела на кухне, перед ней тарелка с остывшими макаронами.
— Ты ела?
— Нет.
— Почему?
— Ждала тебя.
Он сел напротив. Стал есть. Рита смотрела на его руки, те самые, которые она заметила в первый вечер. Длинные пальцы, короткие ногти. Он мотал макароны на вилку, и вилка стучала о тарелку.
— Лёш. Твой отец звонил.
— Знаю.
— Он сказал, что мы должны приехать на Новый год.
— Ну приедем.
— Он не спрашивал. Он сказал «должны».
Лёша поднял глаза. В них было раздражение. Тонкое, как плёнка на молоке.
— Рит, ну хватит.
— Чего хватит?
— Искать в каждом слове подвох.
— Я не ищу подвох. Я слышу то, что он говорит.
— Он мой отец.
— Я помню.
Лёша отодвинул тарелку. Макароны были съедены наполовину. Он встал, включил чайник и стоял спиной к ней, пока вода закипала. Рита видела его лопатки под футболкой. Острые, напряжённые, как сложенные крылья.
— Я не хочу ссориться, — сказал он, не оборачиваясь.
— Я тоже.
— Тогда поедем, и всё.
Чайник щёлкнул. Лёша налил воду в кружку. Она пахла кипятком и пластиком нового фильтра. Он не повернулся.
Рита встала, собрала тарелки и начала мыть. Вода шла еле тёплая, потому что бойлер в этой квартире нагревался сорок минут. Она мыла тарелки и слушала, как Лёша уходит в комнату, как скрипит матрас, как щёлкает выключатель.
Тишина.
Она выключила воду. Поставила тарелки на сушилку. Посмотрела на солонку, которая стояла на подоконнике, где Рита её оставила в сентябре. Никто её не переставил. Никто не спросил, зачем она тут.
Новый год в Малаховке. Стол на двенадцать человек, хотя за ним сидели семеро: Геннадий Борисович, Зинаида Павловна, Лёша, Рита, Лёшина сестра Дарья с мужем Костей и бабушка Валентина, мать Зинаиды.
Бабушка Валентина была маленькая, сухая, с коричневыми руками и глазами, которые смотрели на всех одновременно и будто видели каждого насквозь. Ей было семьдесят восемь, и она единственная за столом не ела оливье.
— Не люблю, — сказала она. — Сорок лет его делаю, хватит.
Геннадий Борисович сидел во главе. Рюмка та же, гранёная, с толстым дном. Телевизор бормотал из-за стены. За окном взрывались петарды.
— Ну, — сказал он. — Прошёл год.
Все подняли бокалы.
— Лёша работает. Рита работает. Дашка вон на больничном. Костя тоже вроде при деле. Мать пироги печёт. Жизнь идёт.
Он выпил. Все выпили.
Дарья повернулась к Рите.
— Ну как вы? Обжились?
— Потихоньку.
— А с Геной ладите?
Дарья спросила это тихо, почти шёпотом. Костя рядом делал вид, что режет колбасу.
— Нормально.
Дарья кивнула. Её глаза сказали: я знаю, что значит «нормально».
После курантов Рита вышла на крыльцо. Было минус восемь, и воздух пах порохом и снегом. Собака на цепи смотрела на фейерверки мутными глазами.
За ней вышла бабушка Валентина. Накинула пуховый платок.
— Куришь?
— Нет.
— Молодец. И не начинай.
Старушка встала рядом и тоже стала смотреть на небо. Красные, зелёные, белые вспышки. Грохот.
— Я видела, как ты на свадьбе сидела, — сказала бабушка Валентина.
— Когда?
— Когда Гена тост говорил. Ты скатерть мяла.
Рита повернулась к ней. Бабушка не смотрела на неё. Смотрела вверх.
— Зина тоже так делала. На своей свадьбе. Тридцать лет назад. Только не скатерть, а платок.
Рита почувствовала, как холод прошёл по позвоночнику, и это был не мороз.
— Его мать, Генина, такая же была, — продолжала бабушка. — Говорила, что женщина должна терпеть. Что дом на ней. Что если плачешь, плачь в подушку, а утром борщ. Зина поверила. А я не успела сказать.
— Что не успели?
— Что терпеть и жить это разные вещи.
Бабушка Валентина достала из кармана платка карамельку, развернула и положила в рот. Фантик сунула обратно в карман.
— Генка не злой. Он напуганный. Отец его бил, мать молчала. Он думает, что сила это когда все слушают. А сила это когда можешь промолчать и не боишься.
— Но Лёша другой.
— Другой. Пока.
Это «пока» повисло в воздухе между ними, как пар изо рта. Рита хотела возразить, но не нашла чем.
— Я Зине когда-то сказала: уходи, — бабушка говорила медленно, перекатывая карамельку за щекой. — Она не ушла. Сказала, а куда? Двое детей, дом, участок. Привыкла. А привычка, внучка, это самый тихий капкан.
Изнутри дома послышался голос Геннадия Борисовича:
— Валентина! Чай стынет!
Бабушка посмотрела на Риту. Впервые прямо, глаза в глаза. Зрачки у неё были почти чёрные, маленькие, как семена подсолнуха.
— Ты молодая. У тебя ноги есть. Думай сама.
И ушла.
Рита осталась на крыльце. Собака смотрела на неё. Фейерверки кончились, и небо стало чёрным и тихим, только дым плыл, подсвеченный фонарём.
Январь тянулся, как жвачка на морозе: медленно и неприятно. Рита ходила на работу, улыбалась пациентам, записывала в журнал, считала чужие зубы и деньги. По вечерам готовила. Лёша приходил, ел, ложился.
Они не ссорились. Это было хуже, чем ссоры. Ссора это энергия, движение, хотя бы столкновение. А у них было параллельное существование. Два человека в одной квартире, которые не пересекались, даже когда сидели за одним столом.
В конце января позвонил Геннадий Борисович. Лёше. Рита слышала из кухни.
— Да, пап. Хорошо, пап. Понял, пап.
Три фразы. Опять три. Как формула.
Лёша пришёл на кухню.
— Отец говорит, чтобы мы переехали к ним. На время. Пока не накопим на первый взнос.
— К ним?
— В Малаховку. Там второй этаж пустой, мансарда.
— Лёш.
— Что?
— Я не буду жить с твоим отцом.
Он прислонился к дверному косяку. Смотрел на неё. В руке телефон, экран ещё светился.
— Почему?
— Потому что я слышала его тост. И второй раз слышать не хочу.
— Это был тост. Слова.
— Слова это и есть человек, Лёш.
— Ты преувеличиваешь.
— Нет.
Он убрал телефон в карман. Потёр лицо ладонями. Рита видела, как двигается его кадык.
— Ладно, — сказал он. — Я поговорю с ним.
— Не говори с ним. Поговори со мной.
— О чём?
— О том, что я твоя жена. Не его.
Лёша смотрел на неё несколько секунд. Лампа над раковиной мигнула, как будто хотела что-то сказать, но передумала.
— Я знаю, чья ты жена, — ответил он тихо.
— Тогда веди себя так.
Она вышла из кухни. Закрыла за собой дверь. Не хлопнула. Прикрыла. Аккуратно.
Лёша остался на кухне. Она слышала, как он открыл холодильник, закрыл, снова открыл. Ничего не достал.
Февраль. Рита начала замечать вещи, которые раньше пропускала. Как Лёша отвечает на звонки отца: сразу, на первом гудке, выпрямляя спину, как будто тот мог видеть его через телефон. Как он пересказывает Ритины слова матери, но смягчает их, убирает углы. Как он никогда не говорит «нет» напрямую, только «посмотрим» и «может быть».
Однажды Рита пришла домой раньше. Лёша разговаривал по телефону, не слышал, как она вошла.
— Да, пап, она привыкнет. Нет, она нормальная. Просто характер. Ну городская, что ты хочешь.
Рита стояла в прихожей с пакетом продуктов в одной руке и ключами в другой. Пакет был тяжёлый: картошка, куриные бёдра, пачка гречки. Ключи впивались в ладонь.
Он говорил о ней как о проблеме, которую нужно решить. Не как о человеке.
Она поставила пакет. Лёша услышал шорох и обернулся. На лице мелькнуло виноватое выражение и тут же стёрлось.
— Я перезвоню, пап.
Положил трубку.
— Рит, я…
— Что «она привыкнет»?
— Я просто…
— Что «городская, что ты хочешь»?
— Он спрашивает, я отвечаю.
— Ты отвечаешь за меня. Без меня.
Он сделал шаг к ней. Она подняла руку.
— Не надо.
— Рит, послушай.
— Я всё слышала. Три месяца слушаю.
Она сняла куртку. Повесила. Подняла пакет и прошла мимо него на кухню. Курица оттаивала в раковине. Кран чуть подтекал. Капли падали на пластиковый поддон с мерным стуком.
Рита стояла и слушала эти капли. И думала: бабушка Валентина была права. Привычка это самый тихий капкан.
В марте она позвонила Дарье. Номер нашла в Лёшином телефоне, пока он был в душе.
— Даш, привет. Это Рита.
— О, привет. Что-то случилось?
— Нет. Я просто хотела спросить. Можно?
— Давай.
— Как ты живёшь с Костей? В смысле, как с семьёй. С Геной.
Дарья замолчала. Рита слышала, как на том конце провода щёлкнул замок, потом скрипнула дверь. Дарья вышла из комнаты.
— Рит, мы с Костей отдельно живём. Специально. Я после свадьбы два года с ними прожила. Хватило.
— А Костя?
— Костя сначала не хотел. Привык. Мать борщи варит, отец решает. Удобно. А потом я сказала: или мы переезжаем, или я ухожу.
— И он?
— Поорал неделю. Потом мы переехали.
— А Гена?
— Гена полгода не разговаривал с нами. Потом позвонил, как будто ничего не было. «Зайдите, забор поправить».
Рита невольно улыбнулась.
— Рит, ты слушай. Гена людей не любит. Он любит контроль. Ему не важно, счастлив Лёша или нет. Ему важно, чтобы Лёша слушался.
— А Зина?
— Мама устала. Тридцать лет. Она не плохая. Она просто давно перестала сопротивляться.
— Она мне сказала «привыкнешь».
— Вот. Это её ответ на всё. Привыкнешь к Гене, привыкнешь к забору, привыкнешь к тому, что тебя не спрашивают. А я не хочу привыкать. И тебе не советую.
Вода в душе выключилась. Рита услышала, как Лёша открыл дверь ванной.
— Спасибо, Даш.
— Звони, если что. Серьёзно.
Лёша вышел в полотенце. Увидел телефон в её руках.
— Кому звонила?
— Даше.
— Зачем?
— Поговорить.
Он посмотрел на неё долго. Потом пошёл одеваться. Ничего не сказал.
Апрель. Суббота. Лёша поехал в Малаховку один. Рита не поехала. Впервые.
— Мать просила.
— Передай привет.
— Рит.
— Что?
— Они обидятся.
— Они обижаются на всё, что не по их. Это не обида. Это дрессировка.
Слово повисло в воздухе. Лёша стоял в дверях с ключами от машины. На нём была куртка, которую ему купила мать: синяя, стёганая, великоватая в плечах.
— Ты сравниваешь мою семью с…
— Я не сравниваю. Я вижу.
Он уехал.
Рита осталась одна. Первая суббота за шесть месяцев, когда она не ждала, не готовила, не ехала. Она села на кухне и просто сидела. Солонка стояла на подоконнике. Свет падал на неё сбоку, и трещина на цветке была видна особенно чётко.
Она взяла солонку в руки. Повертела. Потом аккуратно выбросила соль в раковину, вымыла солонку и поставила обратно. Пустую.
Лёша вернулся поздно. Молчал. Ел разогретый суп, звякал ложкой о тарелку.
— Отец спрашивал, почему ты не приехала.
— Что ты сказал?
— Что ты занята.
— Ты соврал.
— А что мне было сказать? Что моя жена не хочет видеть моего отца?
Рита встала. Подошла к нему. Положила руку на стол рядом с его тарелкой.
— Именно это и надо было сказать. Потому что это правда.
Он поднял голову. В его глазах было что-то новое. Не раздражение, не привычка. Растерянность. Как у человека, который шёл по знакомой дороге и вдруг обнаружил, что асфальт кончился.
— Я не умею с ним так разговаривать, — сказал Лёша.
— Знаю.
— Я всю жизнь…
— Знаю, Лёш.
— Он мой отец.
— Я знаю. Но я твоя жена. И я не буду жить по его правилам. Ни по первому, ни по второму, ни по третьему.
Он опустил ложку в суп и оставил её там. Суп давно остыл. Ложка медленно уходила на дно.
Май. Рита сидела на лавочке у подъезда. Тополь над головой гудел пчёлами. Пахло тёплой землёй и бензином от проезжающих машин.
Лёша позвонил в обед.
— Рит, я поговорил с отцом.
— И?
— Он орал.
— Что именно?
— Что я подкаблучник. Что ты настраиваешь. Что мать плачет.
— А потом?
— А потом я сказал, что мы не переедем. Что мы будем жить отдельно. И что на свадьбе он не имел права говорить то, что сказал.
Рита молчала. В трубке гудело: Лёша звонил со стройки, и за ним шумел кран.
— Рит?
— Я здесь.
— Он бросил трубку.
— Я знаю, что бросил.
— Мать написала, что я предатель.
— А ты?
— Что я?
— Ты считаешь себя предателем?
Пауза. Длинная. Кран гудел.
— Нет, — сказал Лёша. — Я считаю, что впервые сказал правду.
Рита закрыла глаза. Тополь шумел. Пчёлы гудели. Солнце грело лицо через ветки.
— Приезжай домой, — сказала она.
— Ещё два часа.
— Я подожду.
Она положила трубку и откинулась на лавочке. По двору ехал велосипед. Ребёнок лет пяти, с красным шлемом на голове. За ним бежала женщина в халате.
Рита смотрела и думала, что три фразы свёкра за свадебным столом можно было бы не услышать. Можно было бы привыкнуть. Мять скатерть, мешать чай без сахара, ездить каждую субботу на забор. Как Зинаида Павловна. Тридцать лет.
Но она услышала. И Лёша, может быть, тоже. Не сразу, не сам, не с первого раза. Но услышал.
Вечером Рита мыла посуду. Лёша пришёл, стал рядом, взял полотенце. Молча. Она мыла, он вытирал.
На подоконнике стояла пустая солонка.
Лёша взял её, повертел.
— Зачем она пустая?
— Так.
— Выбросить?
Рита посмотрела на солонку. Отбитый край. Потрескавшийся цветок. Вещь из дома, где женщина бережёт, а за столом не спорят.
— Нет, — сказала она. — Пусть стоит.
Он поставил солонку обратно.
Она стояла на подоконнике, пустая и лёгкая. Рита вымыла последнюю тарелку. Вода стекала по рукам, тёплая.
За окном темнело. Фонарь загорелся и высветил тополь, который уже покрылся мелкими листьями. Их ещё не было видно днём, но сейчас, в жёлтом свете, они дрожали, как будто только что появились и ещё не привыкли.
Муж решил, что ему теперь всё позволено. Я промолчала — и он зря расслабился