Лена лежала в больнице после операции, а муж вывозил из дома вещи. Не мебель, не технику. Три предмета, каждый из которых значил больше, чем казалось.
Лена узнала обо всём от соседки. Не от мужа, не от матери, не от подруги, которая клялась, что всегда скажет правду. От Тамары Павловны с третьего этажа, которая позвонила в палату и спросила, переезжают ли они.
Операция была плановая. Желчный пузырь, ничего героического. Лена лежала в хирургии городской больницы уже четвёртый день, считала трещины на потолке и ждала, когда разрешат вставать без головокружения. Игорь приезжал дважды: в первый день привёз апельсины и зарядку для телефона, во второй сказал, что на работе завал и приедет через пару дней.
Она не обиделась. Привыкла.
Тринадцать лет брака приучают не обижаться на мелочи. Игорь не из тех, кто сидит у кровати и держит за руку. Он из тех, кто молча кладёт апельсины на тумбочку, кивает врачу и уходит, сунув руки в карманы куртки. Лена научилась читать это как заботу. Или убедила себя, что научилась.
Звонок Тамары Павловны раздался в среду, около одиннадцати утра. Лена как раз пыталась дотянуться до стакана, не поворачиваясь всем корпусом, потому что шов тянул.
— Леночка, здравствуй, милая. Ты как себя чувствуешь?
— Спасибо, Тамара Павловна. Потихоньку.
— Ну и хорошо, ну и славно. Я вот что звоню-то. Вы переезжаете, что ли? Игорь вчера коробки выносил, я в окно видела. А потом сегодня опять приехал, с утра. Думаю, может, помощь нужна, полы там помыть после ремонта.
Лена поставила стакан обратно. Вода плеснула на тумбочку, но она не заметила.
— Какие коробки?
— Ну, такие. Не очень большие. Он в машину грузил. Я думала, вы знаете.
Пальцы на телефоне стали влажными. Лена вытерла их о край простыни, медленно, по одному, будто это имело значение.
— Знаю, конечно. Спасибо, Тамара Павловна.
— Ну и хорошо. Выздоравливай, Леночка.
Она положила трубку и минуту смотрела на стену напротив. Стена была бледно-зелёная, с пятном у плинтуса, похожим на контур собаки. Лена смотрела на это пятно и пыталась вспомнить, что у них дома можно уложить в коробки. Не очень большие коробки.
Игорю она позвонила не сразу. Сначала набрала мать.
— Мам, ты давно дома у нас была?
— Позавчера заходила, цветы полила. А что?
— Всё на месте?
— Лена, что случилось? Ты бледная, я по голосу слышу.
— Я в больнице лежу, мам. Я по определению бледная. Всё на месте или нет?
Мать помолчала. Лена слышала, как она переставляет что-то на кухне, судя по звону, банки с крупой.
— Я особо не смотрела. Вроде всё как обычно. Хотя знаешь, мне показалось, что в спальне чего-то не хватает. Но я не поняла чего. Подумала, может, ты перед больницей переставила.
Лена закрыла глаза. Шов дёрнуло, она перехватила дыхание и подождала, пока отпустит.
— Мам, можешь сейчас туда съездить? Посмотреть внимательно?
— Леночка, ты меня пугаешь.
— Просто посмотри. И перезвони.
Мать перезвонила через сорок минут. Лена за это время успела сходить в коридор, дойти до окна в конце отделения, постоять там, глядя на парковку внизу, где чья-то белая машина не могла выехать из угла, и вернуться в палату. Шов ныл. Она не обращала внимания.
— Лена, я не понимаю. У вас пропало кресло из спальни. То самое, зелёное. И ещё картина со стены, ну, та, которую вы в Питере покупали. А в прихожей нет зеркала. Большого, в деревянной раме.
Три вещи. Кресло, картина, зеркало.
Лена села на край кровати, упёрла локти в колени и уткнулась лбом в ладони. Не плакала. Просто сидела так, потому что иначе не получалось. Тело не хотело держаться вертикально.
Три вещи. Не телевизор, не ноутбук, не набор кастрюль. Кресло, картина, зеркало.
Зелёное кресло они купили на пятую годовщину свадьбы. Лена тогда была беременна Полиной, ходила уже на восьмом месяце, и ноги к вечеру отекали так, что она не влезала ни в какую обувь, кроме резиновых шлёпанцев Игоря. Они поехали в мебельный центр за детской кроваткой, а уехали с креслом.
Оно стояло в углу магазина, нелепое, обтянутое тёмно-зелёным бархатом, с высокой спинкой и деревянными подлокотниками, чуть потёртыми на сгибах. Лена села в него, чтобы передохнуть, и не смогла встать. Не потому что тяжело. Потому что впервые за несколько недель ей стало удобно.
— Игорь, посмотри.
— Это что?
— Кресло.
— Я вижу, что кресло. Мы за кроваткой приехали.
— Посиди.
Он сел. Посидел. Посмотрел на неё. И они купили кресло.
Потом в нём кормили Полину. Лена сидела ночами, прижимая дочку к груди, а за окном шёл снег, или дождь, или ничего не шло, просто темнота стояла. Кресло было тёплое. Подлокотник правый она протёрла до светлого дерева, потому что всегда опиралась на него, вставая с ребёнком на руках.
Когда Полина подросла, кресло перенесли в спальню. Лена читала в нём по вечерам, поджав ноги. Игорь иногда садился на подлокотник, пока она читала, и они так сидели молча, и это было хорошо. Потом он перестал садиться. Потом она перестала замечать, что он не садится.
И вот кресло уехало. В коробке или просто так, на заднем сиденье, обёрнутое в плед. Она не знала. Она знала только, что дома его больше нет.
Картину они привезли из Петербурга. Поездка была спонтанная, на майские, Полине тогда исполнилось четыре, и её оставили с бабушкой. Они гуляли по Невскому, заходили во дворы, пили кофе из картонных стаканчиков и чувствовали себя моложе, чем были. Или, может, ровно настолько, насколько были, просто обычно забывали.
В одном из дворов-колодцев был маленький магазин. Не магазин даже, а мастерская, с запахом масляной краски и скипидара. На стене висели пейзажи, портреты, абстракции. Лена остановилась перед одной картиной и не могла уйти.
Это было что-то простое: кухонный стол, на нём белая чашка, рядом с чашкой лежит ложка. И всё. Никакого сюжета, никакого смысла, если смотреть быстро. Но если задержаться, то видно, что на столе два круга от чашек. А чашка одна.
— Нравится? — спросил Игорь.
— Очень.
— Берём.
Он не торговался. Просто заплатил, и художница завернула картину в крафтовую бумагу, перевязала шпагатом, и они несли её по Литейному, как хлеб из булочной. Лена прижимала картину к груди, чтобы не задеть прохожих, и чувствовала себя счастливой тем простым, физическим счастьем, которое не нужно объяснять.
Дома картину повесили в спальне, напротив окна. Утром на неё падал свет, и белая чашка казалась настоящей. Лена иногда ловила себя на том, что разговаривает с этой чашкой. Не вслух. Просто смотрит на неё и думает о том, что на столе было место для двоих, а остался один.
Когда они ссорились, Лена уходила в спальню и садилась напротив картины. Не чтобы успокоиться. Чтобы вспомнить, что было хорошо. Чашка на столе, ложка рядом, свет из окна. И Игорь, который не торговался.
А теперь картина висит в чужой квартире. На чьей-то стене, напротив чьего-то окна. Одна чашка, два следа. И женщина, которая не знает этой истории.
Зеркало было старше их брака. Лена нашла его на блошином рынке за год до свадьбы, когда они с Игорем только сняли первую квартиру и обставляли её тем, что могли себе позволить. Квартира была маленькая, на первом этаже, с окнами в кусты сирени. Из мебели: матрас на полу, стол из ИКЕА и два табурета.
Зеркало стоило восемьсот рублей. Рама была деревянная, тёмная, с резьбой по углам, местами облупленная. Стекло чуть кривое: если встать под определённым углом, лицо вытягивалось, как в комнате смеха. Игорь сказал, что оно страшное. Лена сказала, что оно честное.
Они повесили его в прихожей. С тех пор оно переезжало с ними четыре раза: из первой съёмной в другую съёмную, потом в квартиру Игоревой матери, потом в ту, которую купили в ипотеку. Зеркало жило с ними дольше, чем дочка. Дольше, чем собака, которая умерла три года назад. Дольше, чем привычка целоваться перед сном.
В нём Лена видела себя каждое утро: заспанную, с помятой щекой, с красным следом от подушки на лбу. Она знала каждую царапину на раме, каждый завиток резьбы. Знала, что в правом верхнем углу стекло чуть темнее, будто за ним стоит кто-то.
Именно это зеркало Игорь перевёз к любовнице. Не новое, не дорогое, не красивое. Их зеркало, с кривым стеклом и облупленной рамой. Как будто ему мало было забрать. Нужно было забрать именно это.
Игорю Лена позвонила вечером. Долго набирала номер, стирала, набирала снова. Не потому что боялась. Потому что не знала, с какого слова начать. Все слова, которые приходили в голову, были либо слишком тихие, либо слишком громкие.
— Привет, — сказал он. Голос обычный. Ни вины, ни напряжения.
— Привет. Как дела?
— Нормально. На работе много всего. Ты как?
— Шов заживает. Завтра, может, выпишут.
— Хорошо. Я заеду.
— Игорь.
— Что?
Она слышала, как он переключает каналы. Телевизор бубнил на фоне. Или не телевизор. Может, это было у неё в голове.
— Тамара Павловна звонила. Сказала, ты коробки выносил.
Тишина. Не пауза, а именно тишина: когда человек на том конце перестаёт дышать на секунду, и ты это слышишь через трубку, через расстояние, через тринадцать лет совместной жизни.
— Лена…
— Я не спрашиваю зачем. Я знаю зачем. Мама съездила домой.
Он снова замолчал. Потом выдохнул, длинно, как перед прыжком.
— Я хотел поговорить, когда ты выйдешь.
— О чём?
— Обо всём.
— О кресле? О картине? О зеркале?
Опять тишина. Лена прижала телефон к уху так сильно, что стало больно. Ослабила хватку. Переложила телефон в другую руку.
— Ты могла бы подождать. Не по телефону.
— А ты мог бы подождать, пока я в больнице. Но не подождал.
Он не ответил. Она слышала его дыхание, и это было странно: столько раз слышала его дыхание рядом, в темноте, после ссоры, после близости, после просто долгого дня. А сейчас через телефон, и звучало оно совершенно чужим.
— Кто она?
— Лена, давай не сейчас.
— Кто она, Игорь?
Пауза.
— Её зовут Настя. Мы работаем вместе.
Настя. Лена проговорила про себя это имя и ничего не почувствовала. Пустое слово. Четыре буквы. Мягкий знак на конце, которого нет. Она ждала удара, а получила бланк.
— Давно?
— Полгода.
Полгода. Значит, с лета. С того лета, когда они ездили к его родителям в Калугу, жарили шашлыки, и Полина впервые прыгнула с мостков в речку, а Лена стояла по колено в воде и кричала, что холодно. Игорь смеялся. Или не смеялся. Она уже не была уверена.
— Ты перевёз к ней наше кресло. Зелёное кресло, в котором я кормила Полину.
— Лена…
— И картину из Питера. Ту, с чашкой.
— Я знаю, какую.
— И зеркало. Кривое зеркало из прихожей, которое мы купили за восемьсот рублей.
— Я помню.
— Зачем?
Он не ответил сразу. Лена ждала. В коридоре за дверью палаты прокатилась каталка, загремела, стихла. Кто-то из медсестёр засмеялся.
— Я не знаю. Честно, Лен, я не знаю зачем именно эти вещи. Я просто… Мне хотелось, чтобы там было что-то настоящее.
Она отняла телефон от уха. Посмотрела на экран. Посмотрела на потолок. На трещину, которая тянулась от лампы к стене наискосок, как шов. Как её шов.
— Что-то настоящее, — повторила она.
— Да.
— Ты забрал настоящее из нашего дома и перевёз в чужой. Чтобы там стало настоящим.
— Ты упрощаешь.
— Нет. Я говорю как есть.
Она нажала отбой. Не бросила трубку, не швырнула телефон. Просто нажала красную кнопку, аккуратно, как закрывают дверь, чтобы не разбудить ребёнка.
Ночью она не спала. Лежала на спине, смотрела в темноту и думала о кресле.
Не о муже. Не о Насте, которая работает с ним, и которая теперь сидит в их кресле, подтянув ноги, и читает или не читает, пьёт чай или не пьёт, и не знает, что правый подлокотник протёрт до дерева, потому что Лена опиралась на него, вставая с дочкой на руках в три часа ночи.
Она думала о том, каково это: быть предметом, который перевезли. Не спросив. Не предупредив. Ты стоял на своём месте, у стены, напротив окна, рядом с торшером. А потом тебя подняли, обернули в плед, вынесли по лестнице и поставили в багажник. И ты едешь через город в чужую квартиру, где пахнет иначе, где свет падает не так, где стены не твои. И никто не объясняет зачем.
Может, это глупая мысль. Но Лена цеплялась за неё, потому что другие мысли были хуже.
О том, что полгода он приходил домой от неё. Садился за стол. Ел суп. Смотрел телевизор. Ложился рядом. И ничего. Ни одного лишнего слова, ни одного нервного жеста, ни одной ошибки. Или она не замечала ошибок, потому что давно перестала смотреть.
О том, что мать позавчера заходила домой и не увидела, что пропали три вещи. Потому что дом и так давно выглядел наполовину пустым. Не физически. Эмоционально. Как квартира, из которой кто-то уже уехал, но забыл выключить свет.
Утром пришёл врач. Посмотрел шов, сказал, что заживает хорошо, можно выписывать послезавтра. Спросил, есть ли кому встретить. Лена сказала, что есть. Врач ушёл. Она набрала мать.
— Мам, заберёшь меня в пятницу?
— Конечно. А Игорь?
— Игорь не приедет.
— Лена.
— Мам. Просто приедь в пятницу. Я всё расскажу.
Мать хотела спросить что-то ещё, Лена слышала по вдоху, но не спросила. Повесила трубку. Так они с матерью общались всегда: короткими фразами, без лишнего, как будто слова стоили денег.
Полине Лена звонить не стала. Дочке было одиннадцать, она жила с ними, ходила в пятый класс и всё ещё верила, что мир устроен определённым образом: мама и папа вместе, квартира одна, по выходным блины. Пусть пока верит.
Хотя, может, и не верила уже. Дети замечают больше, чем показывают. Полина последние месяцы стала тихой. Раньше прибегала из школы, бросала рюкзак в прихожую и говорила без остановки: кто что сказал, кто что написал, какая учительница несправедливая. А потом перестала. Приходила, молча ставила рюкзак, молча шла в комнату. Лена списывала на возраст. Подростковое. Все через это проходят.
А может, Полина видела то, что не видела Лена. Чужие духи, задержки после работы, телефон экраном вниз. Маленькие сдвиги, которые ребёнок чувствует раньше, чем взрослый, потому что ему некуда деть эту тревогу, она не рассасывается в усталости и привычке.
В четверг приехала подруга. Света. Они дружили с института, двадцать лет. Света принесла виноград, журнал и шоколад.
— Выглядишь нормально, — сказала Света, оглядывая палату. — Я думала, будет хуже.
— Это больница, а не тюрьма.
— Разница небольшая.
Света села на стул у кровати, разложила виноград на тумбочке и посмотрела на Лену тем взглядом, каким смотрят люди, которые знают, что что-то не так, но ждут, пока ты скажешь первая.
— Игорь перевёз вещи к другой женщине, — сказала Лена.
Света не дёрнулась. Не ахнула. Оторвала виноградинку от грозди и положила в рот.
— Какие вещи?
— Кресло зелёное. Картину из Питера. И зеркало из прихожей.
Света жевала виноградинку медленно. Лена знала эту её привычку: когда Света думает, она ест медленнее.
— Не телевизор, значит.
— Нет.
— Не чемодан с одеждой.
— Нет.
— Кресло, картину и зеркало. Вещи с историей.
Лена кивнула. Света откинулась на спинку стула и посмотрела в окно. За окном качалась берёза, голая, зимняя, с чёрными ветками, на которых сидели три вороны.
— Знаешь, что меня бьёт? — сказала Лена. — Не то, что у него кто-то есть. Это… Я могла бы пережить, наверное. Не сразу, но могла бы. Бьёт то, что он выбрал именно эти вещи.
— Потому что они ваши.
— Потому что они мои. Кресло, в котором я ночами сидела с Полиной. Картина, которую я выбрала. Зеркало, которое я нашла. Он не забрал свои вещи. Он забрал мои. И перевёз их в чужое место, чтобы там было тепло.
Света ничего не сказала. Просто протянула руку и положила ладонь на Ленино запястье. Ладонь была холодная и влажная от винограда. Лена не убрала руку.
— Я когда-нибудь говорила тебе, как мы это кресло покупали?
— Нет.
— Мы приехали за детской кроваткой. Я была на восьмом месяце. Ноги не влезали в обувь. Я села в это кресло, чтобы передохнуть, и не смогла встать.
— Потому что тяжело?
— Потому что удобно.
Света сжала её запястье чуть крепче.
— Он знал эту историю?
— Конечно знал. Он сам там был.
Они помолчали. В коридоре прошла медсестра, каталка опять загремела, кто-то позвал Ирину Степановну. Обычные больничные звуки, к которым привыкаешь на второй день и перестаёшь слышать. Но сейчас Лена слышала каждый. Будто слух обострился.
— Что будешь делать? — спросила Света.
— Не знаю.
— Домой поедешь?
— Куда ещё.
— Можешь ко мне.
— Нет. Мне нужно домой. Мне нужно увидеть, как это выглядит. Без этих трёх вещей.
Света кивнула. Убрала руку. Достала из сумки термос.
— Чай будешь? Я с мятой заварила.
— Буду.
Света налила чай в крышку термоса. Лена взяла двумя руками и пила маленькими глотками. Чай был горячий, мятный, чуть горьковатый. Она держала крышку и думала, что вот это: горячий чай в больничной палате, рука подруги на запястье, виноград на тумбочке. Вот это настоящее. А не кресло в чужой квартире.
В пятницу приехала мать. Лена оделась, собрала пакет с вещами. Больничную рубашку положила на кровать, расправила. Зачем расправила, не знала. Привычка.
Мать ждала на парковке, в старой тёмно-синей «Тойоте», которую водила с такой осторожностью, будто везла хрустальную вазу.
— Как ты? — спросила мать, когда Лена села.
— Живая.
— Это немало.
Они поехали. Мать не спрашивала про Игоря. Лена молчала. За окном тянулись зимние дворы, серые пятиэтажки, детские площадки с жёлтыми горками, на которых никто не катался. Январь, минус двенадцать, ветер.
— Мам.
— Да.
— Игорь полгода живёт с другой женщиной. Её зовут Настя. Он перевёз к ней три наши вещи, пока я лежала в больнице.
— Какие вещи?
Лена перечислила. Мать слушала, не отрывая глаз от дороги. Только костяшки пальцев побелели на руле.
— Зеркало жалко, — сказала мать. — Хорошее зеркало было.
Лена посмотрела на неё. Мать смотрела на дорогу. Профиль прямой, подбородок чуть приподнят, как у человека, который принял решение не разваливаться.
— Мам, я тебе говорю, что муж мне изменяет. А ты про зеркало.
— Я слышу, Лена. Я всё слышу. Но зеркало мне правда жалко.
Она повернула на их улицу. Лена увидела дом, окна, балкон с засохшим фикусом, который она вынесла летом и забыла занести. Фикус стоял в горшке, коричневый, мёртвый, занесённый снегом.
— Хочешь, я поднимусь с тобой? — спросила мать.
— Нет. Мне нужно одной.
— Я подожду в машине. Сколько нужно.
— Хорошо.
Лена вышла. Холод ударил в лицо, шов дёрнуло от резкого вдоха. Она поднялась на третий этаж, достала ключи, открыла дверь.
Прихожая. Пустая стена, где висело зеркало. Светлый прямоугольник на обоях, как след от ожога. Гвоздь торчит. Пыль по контуру.
Лена стояла и смотрела на этот прямоугольник. Каждое утро она подходила к этому месту, поправляла волосы, проверяла, нет ли чего на зубах, смотрела себе в глаза. Каждое утро тринадцать лет. И вот стена. Просто стена.
Она разулась, прошла в спальню. Угол, где стояло кресло: вмятины на ковре от ножек. Четыре круглых следа, как от лап большого животного. Над кроватью, где висела картина, ещё один прямоугольник. Этот поменьше.
Квартира была прежней. Всё на месте: кухня, диван, полки с книгами, Полинины рисунки на холодильнике, магниты из Турции, календарь с котами, который Лена купила в ноябре и забыла перевесить. Всё на месте. И три дыры.
Не дыры даже. Пустоты. Места, где что-то было, а теперь нет. Как зуб, который вырвали: языком чувствуешь пустоту, и не можешь перестать трогать.
Полина вернулась из школы в половине третьего. Бросила рюкзак. Увидела мать на кухне.
— Мам! Тебя выписали?
Она подбежала, обняла осторожно, как маленькое хрупкое животное.
— Осторожнее, шов.
— Прости. Ты как?
— Нормально. Ты голодная?
— Нет. Ну, немного.
Лена достала из холодильника то, что мать привезла накануне: контейнер с котлетами, салат, хлеб. Поставила на стол. Полина ела, болтая ногами под стулом, и рассказывала что-то про математику, про контрольную, про мальчика, который принёс в школу хомяка.
Лена слушала и смотрела на дочь. Тёмные волосы отца, но подбородок круглый, мамин. Маленькая родинка под правым ухом. Руки длинные, не по возрасту, как у всех детей, которые скоро вытянутся.
— Мам.
— Что?
— А почему зеркала нет в прихожей?
Лена отвернулась к окну. За окном двор, качели, лавочка. На лавочке сидела Тамара Павловна в пуховике и разговаривала по телефону.
— Папа забрал на ремонт.
— А кресло?
— Тоже.
— И картину?
— Да.
Полина перестала жевать. Посмотрела на мать тем взглядом, который Лена видела в зеркале по утрам. Прямым, внимательным, без иллюзий.
— Мам.
— Что?
— Кресло не ремонтируют.
Лена закрыла глаза. Открыла. Посмотрела на дочь.
— Нет. Не ремонтируют.
— Папа уходит?
Слово «уходит» прозвучало так тихо, что Лена почти не услышала. Но услышала. И поняла, что Полина знает. Не подробности, не имена. Знает ощущение. Тот сдвиг, который Лена тоже чувствовала месяцами и не могла назвать.
— Мы поговорим, когда я буду готова. Хорошо?
— Хорошо.
Полина доела котлету. Собрала тарелку. Помыла. Поставила в сушилку. И ушла в комнату, закрыв дверь тихо, без хлопка.
Лена осталась на кухне. За окном начинал идти снег. Мелкий, сухой, бессмысленный.
Игорь приехал в субботу. Не позвонил, не предупредил. Просто открыл дверь своим ключом и вошёл. Лена стояла в прихожей, как будто ждала. Она не ждала. Просто несла мусор и остановилась у двери.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
Он был в той же куртке, коричневой, с вытертыми манжетами. Ботинки не снял. Стоял на пороге и смотрел на стену, где висело зеркало.
— Лена, нам нужно поговорить.
— Говори.
— Не в прихожей.
— Почему нет. Тут теперь просторно. Ты же освободил место.
Он поморщился. Снял ботинки. Прошёл на кухню. Сел за стол. Руки положил на столешницу ладонями вниз, как перед собеседованием.
— Я виноват. Я знаю.
— Угу.
— Я не планировал. Так вышло.
— Так вышло, что ты полгода врал, а потом, пока я лежала после операции, перевёз мои вещи к другой женщине.
— Это не совсем так.
— А как?
— Я не думал о них как о твоих вещах. Это были наши вещи.
— Наши, — повторила Лена. — И ты решил, что одна половина «наших» может уехать без второй половины.
Он потёр лоб. Жест, который она знала: он делал так, когда не мог подобрать слов. Или когда знал, что любые слова будут неправильными.
— Лена, я не хочу разрушать семью.
— Поздно.
— Это не поздно. Полина…
— Не трогай Полину.
Она сказала это тихо, но что-то в голосе изменилось, и Игорь убрал руки со стола. Положил на колени.
— Что ты хочешь? — спросил он.
— Я хочу, чтобы ты вернул зеркало.
— Зеркало?
— Да. Кресло и картину можешь оставить. Зеркало верни.
Он смотрел на неё, пытаясь понять. Лена видела, как он перебирает варианты: это проверка? условие? торг?
— Почему зеркало?
— Потому что мне нужно что-то, в чём я буду видеть себя каждое утро.
Он не понял. Она это видела. Он кивнул, как кивают, когда не понимают, но хотят закончить разговор.
— Хорошо. Я привезу.
— Сегодня.
— Лена…
— Сегодня.
Он встал. Надел ботинки. Ушёл. Дверь закрылась. Лена стояла в прихожей и смотрела на светлый прямоугольник на стене. Гвоздь торчал. Ждал.
Он привёз зеркало через два часа. Занёс молча, прислонил к стене. Постоял.
— Повесить?
— Я сама.
Он кивнул. Посмотрел на зеркало. Потом на Лену. Потом снова на зеркало.
— Я не знаю, что делать, — сказал он. Впервые за весь разговор его голос дрогнул.
— Я тоже.
Он ушёл. Лена осталась с зеркалом. Подняла его, прислонила к стене, подвинула. Рама была тяжёлая, шов тянул, и ей пришлось сесть на пол, чтобы перевести дыхание.
Она сидела на полу в прихожей, рядом с зеркалом, которое стояло, прислонённое к стене, и отражало её: женщину в домашних штанах и старой футболке, с бледным лицом и тёмными кругами под глазами, с хвостом, из которого выбились пряди. Маленькую, на полу, в пустой прихожей.
Зеркало пахло чужими духами. Еле уловимо, но пахло. Что-то цветочное, сладковатое. Не её.
Лена взяла тряпку из ведра, намочила под краном. Вернулась в прихожую. Протёрла раму, сантиметр за сантиметром, каждый завиток резьбы, каждую царапину. Потом протёрла стекло. Потом ещё раз.
Запах ушёл. Или она перестала его чувствовать.
Она повесила зеркало на гвоздь. Встала перед ним. Поправила хвост. Проверила, нет ли чего на зубах. Посмотрела себе в глаза.
Стекло чуть кривое. Если встать под определённым углом, лицо вытягивается. Она стояла прямо.
Из комнаты вышла Полина. Встала рядом. Посмотрела в зеркало. Их отражения рядом: мать и дочь, одна ростом до плеча другой.
— Зеркало вернулось, — сказала Полина.
— Да.
— А кресло?
— Нет.
Полина помолчала. Потом взяла Лену за руку. Рука была маленькая, тёплая, чуть влажная после мытья.
— Купим новое?
Лена посмотрела на дочь. На её отражение в кривом зеркале: немного вытянутое, немного чужое. И немного своё.
— Купим.
Мама считает, что машина должна быть оформлена на неё! — объявил муж. Машина осталась. Муж — нет