Галина жила тихо, считала, что всё на своих местах. Пока соседка не позвонила в дверь с конвертом в руках. То, что было внутри, изменило не только её утро.
Галина стояла у раковины и считала капли. Кран подтекал третью неделю, и она каждое утро обещала себе вызвать сантехника, но так и не вызвала.
Звонок в дверь раздался в половине десятого. Странное время: почтальон приходил раньше, а курьеры звонили на телефон. Она вытерла руки о полотенце, прошла по коридору мимо зеркала, в которое не посмотрела, и открыла.
На пороге стояла Зинаида Павловна из сорок седьмой. Короткая стрижка, бордовая кофта с круглыми пуговицами, губы сжаты так, будто она репетировала слова, но забыла порядок.
— Галь, я тебе принесла кое-что.
Она протянула белый конверт. Обычный, без марки, без адреса. Только имя, написанное от руки синей ручкой: «Артёму».
— Это не моё дело, — Зинаида Павловна опустила глаза. — Но ты должна знать.
Галина взяла конверт. Бумага была тёплой, будто его долго держали в ладонях.
— Откуда это у вас?
— Нашла вчера. Возле почтовых ящиков. Видно, выпало у кого-то. Или выбросили.
Зинаида Павловна потоптатась на месте, кивнула и пошла к лифту. Галина закрыла дверь, вернулась на кухню и положила конверт на стол, рядом с недопитой чашкой.
Артём. Так звали её мужа.
Она села на табуретку и посмотрела на конверт, как смотрят на чужой телефон, который звонит в пустой комнате. Не её дело. Но имя на конверте было её делом. Буквы аккуратные, с нажимом, чуть наклонённые вправо. Женский почерк.
Артём уехал на работу в семь, как обычно. Поцеловал в щёку, не попав, задев ухо. Сказал «вечером буду поздно, совсем завалили». Она кивнула, потому что он говорил это три раза в неделю, и она давно перестала считать.
Им было по сорок два. Женаты семнадцать лет. Дочь Полина, пятнадцать, жила между наушниками и телефоном и выходила из комнаты только за едой.
Галина работала удалённо, редактором в издательстве. Правила чужие тексты и иногда думала, что чужие жизни тоже можно было бы подправить, убрать лишние запятые, переставить абзацы. Но свою она не правила. Свою она читала по диагонали.
Конверт лежал на столе. Она встала, налила воды, выпила залпом и снова села.
Можно было не открывать. Положить на тумбочку в прихожей, сказать вечером: «Тебе письмо, нашла соседка». И всё. Пусть сам.
Но пальцы уже трогали край. Бумага чуть влажная от её ладоней.
Внутри был один лист. Тетрадный, в клетку, вырванный из середины. Тот же почерк, тот же нажим.
«Артём, я больше не могу так. Ты говоришь, что всё решишь, но ничего не меняется. Мне тридцать четыре года, и я не хочу быть тем, кого прячут. Если до конца месяца ты не скажешь ей, я скажу сама. Р.»
Галина прочитала дважды. Потом ещё раз, медленно, по словам, как будто переводила с чужого языка. Буква «Р» в конце. Круглая, с хвостиком.
Она положила лист обратно в конверт и аккуратно заклеила скотчем из ящика. Руки не тряслись. Вообще ничего не тряслось. Просто воздух стал гуще, и кухня как будто уменьшилась на полметра с каждой стороны.
До обеда она работала. Открыла файл с рукописью, нашла место, где остановилась вчера, и правила запятые. Удаляла лишние «что» и «который». Передвигала предложения. Текст был про женщину, которая уезжает из маленького города. Галина подумала: удобный сюжет. Все уезжают. Никто не остаётся разбираться.
В двенадцать она сварила макароны. Поставила тарелку на стол, рядом с конвертом, и ела, глядя на белый прямоугольник. Макароны были пресными. Она забыла посолить воду.
Полина вышла из комнаты в час, взяла яблоко из миски на подоконнике и спросила:
— Мам, у тебя всё нормально? Ты какая-то бледная.
— Не выспалась.
— А. Ладно.
Дочь ушла. Дверь закрылась. Галина убрала тарелку и достала телефон.
Она открыла контакт мужа. Последнее сообщение от него, вчерашнее: «Буду в 9, не жди с ужином». Она пролистала выше. «Купи молоко». «Ок». «Полина сдала химию на 4». «Норм». Переписка двух людей, которые живут в одном доме и общаются как соседи по коммуналке.
Галина закрыла чат и открыла фотографии. Последний совместный снимок был с мая. Они на даче у его родителей, стоят у забора. Он смотрит в камеру, она чуть в сторону. Между ними полметра и чья-то лейка.
Она увеличила его лицо. Обычное лицо. Залысина надо лбом, морщины у глаз, подбородок, который она когда-то считала волевым. Ничего подозрительного. Ни новой стрижки, ни парфюма, ни внезапного спортзала. Всё те же растянутые футболки и привычка грызть колпачок ручки.
Но кто-то писал ему письма от руки. Кто-то с круглой буквой «Р» и тридцатью четырьмя годами.
В три часа Галина вышла из дома. Сказала себе: за хлебом. Купила хлеб в магазине через дорогу и пошла обратно, но у подъезда остановилась.
Лавочка. Зинаида Павловна сидела с вязанием на коленях и смотрела на детскую площадку, где никого не было.
— Зинаида Павловна.
— А, Галь. Ну что?
Галина села рядом. Пакет с хлебом поставила между ними.
— Вы конверт где точно нашли?
— Говорю же, у ящиков. На полу лежал. Я нагнулась газету достать, а он вот.
— И вы прочитали.
Зинаида Павловна перестала вязать. Спицы замерли.
— Галь, он не заклеенный был. Я глянула и сразу поняла, что тебе надо видеть. Не со зла. Я сорок лет в этом доме, я всякое повидала.
— Сорок лет, — повторила Галина.
— Мой Борис, царствие ему, тоже не ангел был. Я в восемьдесят втором нашла записку. Не конверт, просто бумажку в кармане пиджака. «Встретимся у фонтана в шесть». И знаешь что?
— Что?
— Пошла к фонтану сама. В пять. И ждала.
Галина посмотрела на неё.
— Пришла?
— Пришла. Лидочка из планового отдела. В босоножках на каблуке, представь, ноябрь месяц.
— И что вы сделали?
— Ничего. Посмотрела и ушла. А потом дома сварила борщ. И за ужином Борис хвалил борщ, а я думала: вот ты хлебаешь и не знаешь, что я знаю. И это знание было как камень в кармане. Носишь, носишь, а выбросить не можешь, потому что он уже форму кармана принял.
Галина промолчала. Ветер тронул пустые качели, и они скрипнули, тонко, как жалоба.
— Я не говорю тебе, что делать, — Зинаида Павловна подняла спицы. — Я говорю: не делай вид, что не видела. Это съедает.
Артём пришёл в девять. Снял ботинки, повесил куртку, прошёл на кухню. Галина сидела за столом с ноутбуком. Конверт она переложила в ящик комода, под стопку полотенец.
— Есть хочешь? Я котлеты сделала.
— Давай.
Он сел напротив. Она поставила тарелку, положила вилку и нож. Он ел, уткнувшись в телефон. Большой палец скользил по экрану, лицо не менялось.
— Как день? — спросила она.
— Нормально. Много работы.
— Ты каждый вечер говоришь «много работы».
— Потому что её много, Галь.
Он поднял глаза. Обычные серые глаза, чуть усталые. Она искала в них что-нибудь. Вину, беспокойство, двойное дно. Но видела только мужчину, который хочет доесть котлету и лечь на диван.
— Тебе письмо, — сказала она.
Она не планировала этого. Слова вышли сами, как кашель.
— Какое письмо?
— Конверт. Соседка нашла у почтовых ящиков. На твоё имя.
Он перестал жевать.
— Конверт?
— Белый. Без марки. Рукой написано.
Пауза. Он положил вилку. Не бросил, а именно положил, ровно, параллельно краю тарелки.
— Где он?
— В комоде.
Он встал и вышел из кухни. Галина слышала, как выдвигается ящик, шуршат полотенца. Потом тишина. Долгая, как тот момент, когда лифт останавливается между этажами и ты не знаешь, поедет или нет.
Он вернулся с конвертом в руке. Сел. Посмотрел на неё.
— Ты читала?
— Нет, — сказала Галина.
Она не знала, зачем соврала. Может, хотела увидеть, как он будет выкручиваться. Может, хотела дать ему шанс сказать правду самому. А может, просто не была готова к разговору, который начнётся после слова «да».
— Тут ерунда какая-то, — он повертел конверт. — Может, не мне вообще. Артёмов в подъезде двое, ещё парень с пятого.
— С пятого Артур.
— Ну, может, перепутали.
— Может.
Он убрал конверт во внутренний карман куртки. Как будто это нормально. Как будто люди всегда прячут чужие конверты в куртку вместо того, чтобы выбросить.
Галина вымыла посуду. Тёплая вода текла по пальцам, и она думала о Зинаиде Павловне, которая в ноябре восемьдесят второго стояла у фонтана и смотрела на чужие босоножки.
Ночью она не спала. Лежала на своей половине кровати и слушала, как он дышит. Ровно, глубоко, без заминок. Человек, у которого нет бессонницы. Она повернулась на бок и смотрела на его спину в темноте: лопатки, родинка на правом плече, позвоночник, который она знала наизусть.
Семнадцать лет. Это очень много и очень мало одновременно. Она помнила, как они красили стены в первой съёмной квартире, и он капнул белой краской ей на нос, и она рассмеялась так, что соседи стучали по батарее. Помнила, как он держал Полину в роддоме, неловко, как держат чужую сумку, боясь уронить.
А ещё помнила, как два года назад он перестал спрашивать, как прошёл её день. Не резко, не демонстративно. Просто перестал. И она не заметила этого сразу, как не замечаешь, что кран подтекает, пока не увидишь пятно на потолке у соседей снизу.
Кран на кухне капал. Она слышала его даже отсюда, через стену и коридор. Или ей казалось.
Утром он уехал рано. Галина нашла конверт в куртке. Пустой. Письма внутри не было.
Она проверила карманы брюк, рюкзак, ящик стола в прихожей. Ничего. Он забрал лист. Или уничтожил. Тетрадная бумага в клетку, вырванная из середины, с круглой буквой «Р».
Галина выпила кофе стоя, у окна. Во дворе Зинаида Павловна выгуливала соседского пуделя, хотя у неё не было собаки. Видно, помогала кому-то. Или просто искала повод выйти. В шестьдесят два года поводы нужны.
Телефон зазвонил. Номер незнакомый.
— Алло?
— Это Галина? Жена Артёма?
Голос женский. Молодой. Чуть хрипловатый, как бывает, когда долго молчишь и вдруг заговоришь.
— Да. Кто это?
— Меня зовут Рита. Мне нужно с вами поговорить.
Галина села на табуретку. Та самая буква «Р». Круглая, с хвостиком.
— Говорите.
— Не по телефону. Можно встретиться? Я могу подъехать куда скажете.
Галина посмотрела на пустой конверт, который лежал на столе, белый прямоугольник без содержания.
— Кафе «Ромашка» на Садовой. В двенадцать.
— Приду.
Галина положила телефон. Пальцы были холодными, хотя в квартире работал обогреватель. Она сжала ладони и разжала. Потом ещё раз.
Кафе «Ромашка» было маленьким, на шесть столиков, с жёлтыми занавесками и запахом ванильной выпечки. Галина пришла в без десяти двенадцать и заняла столик у стены, спиной к окну. Заказала чай и не притронулась.
Рита появилась ровно в двенадцать. Невысокая, метр шестьдесят на глаз, тёмные волосы до плеч, резкие скулы, тонкие запястья. Куртка зелёная, джинсы, кроссовки. Она выглядела моложе тридцати четырёх. Или старше. Трудно сказать. Такие лица не считываются с первого взгляда.
Она подошла, села напротив. Не поздоровалась. Или Галина не расслышала.
— Вы читали письмо, — сказала Рита. Не спросила.
— Да.
— Я думала, он сам отдаст. Что вы вместе прочитаете и поговорите. А он просто спрятал.
— Откуда вы знаете, что он спрятал?
— Потому что он всегда прячет. Два года прячет.
Галина отпила чай. Горячий, обжёг нёбо, и это было хорошо, потому что боль отвлекала.
— Расскажите мне, — сказала она.
И Рита рассказала.
Они познакомились на конференции. Артём выступал с докладом, она сидела во втором ряду. После перерыва он подошёл спросить про кофейный автомат, она показала, они разговорились. Обычная история, из тех, что начинаются с ерунды.
— Он не говорил, что несчастлив с вами, — Рита крутила в пальцах сахарный пакетик. — Вообще почти ничего не говорил про дом. Как будто у него две отдельных жизни, и они не пересекаются.
— А что он говорил?
— Что ему со мной легко. Что я не требую. Что с самого начала было понятно: я не жена и не буду.
Галина слушала и смотрела на её руки. Длинные пальцы, ногти коротко стрижены, на безымянном ничего. Руки человека, который привык ждать.
— Зачем вы написали это письмо?
— Устала. Два года встречаться раз в неделю в съёмной квартире на Вишнёвой. Два года слышать «скоро», «подожди», «я разберусь». Мне тридцать четыре, Галина. Я хочу нормальную жизнь.
— Нормальную.
— Ну да. Завтраки. Совместные планы. Чтобы кто-то был дома, когда я возвращаюсь.
Галина поставила чашку. На блюдце осталось коричневое кольцо.
— Вы рассказываете мне это, чтобы я его отпустила?
Рита подняла глаза. Тёмные, почти чёрные, с красными прожилками от недосыпа.
— Я рассказываю вам это, чтобы вы знали. Что будет дальше, решать вам и ему. Я своё решение приняла. Если он не скажет вам до конца месяца, я ухожу.
— Он уже видел письмо.
— И что сказал?
— Что это, наверное, не ему.
Рита усмехнулась. Одной стороной рта, как будто вторая забыла, как это делается.
— Конечно.
Галина шла домой пешком. Четыре остановки автобусом или сорок минут по Садовой, потом через парк, потом мимо школы, где Полина учится. Она выбрала пешком, потому что в автобусе нечем занять руки, а руки нужно было занять.
Она несла пакет из кафе, куда положила булочку, которую так и не съела. Ванильный запах пробивался сквозь бумагу, и от него мутило.
Два года. Съёмная квартира на Вишнёвой. «Легко» и «не требует». Эти слова царапали изнутри, как кошка, запертая в шкафу.
Она остановилась у парка. На лавочке сидела молодая женщина с коляской, качала её одной рукой, другой листала телефон. Ребёнок спал. Женщина зевнула, широко, не прикрывая рта, и Галина подумала: вот человек, который не притворяется. Зевает, когда хочет зевать. Простая вещь.
Когда она перестала зевать при Артёме? Когда начала прикрывать рот, прятать усталость, говорить «всё нормально» вместо «мне плохо»? Она не помнила точного момента. Это не было решением. Это было привычкой, которая выросла незаметно, как мох на камне.
Дома она нашла Полину на кухне. Дочь стояла у плиты и грела молоко в ковшике, одной рукой помешивая, другой держа телефон.
— Мам, я звонила тебе. Ты не брала.
— Гуляла. Не слышала.
— Я хотела спросить. Можно Вика у нас переночует в пятницу? Мы проект делаем.
— Можно.
Полина повернулась. Высокая для пятнадцати, метр семьдесят, отцовские серые глаза и бабушкин подбородок, острый, упрямый. Волосы в хвост, на запястье три тонких браслета, которые звенели при каждом движении.
— Мам.
— Что?
— Ты точно в порядке?
Галина открыла рот, чтобы сказать «да», и не сказала. Слово застряло, как пробка в горлышке бутылки.
— Мне нужно поговорить с папой, — сказала она вместо этого. — Когда он придёт.
— О чём?
— О нас. О том, как дальше.
Полина выключила плиту. Молоко поднялось к краю, белая плёнка натянулась и лопнула.
— Вы разводитесь?
Тихо спросила, без испуга. Как будто ждала этого вопроса давно и он наконец нашёл дорогу.
— Я не знаю, Поль. Правда не знаю.
— Ладно.
Дочь взяла ковшик, перелила молоко в кружку, ушла к себе. Браслеты звякнули в последний раз. Дверь закрылась мягко.
Галина стояла одна посреди кухни и смотрела на плиту, где осталось белое пятно от убежавшего молока. Круглое, с неровными краями, как карта неизвестной страны.
Она позвонила Артёму в пять.
— Нам нужно поговорить. Сегодня.
— О чём?
— Ты знаешь о чём.
Молчание. Долгое, шершавое, как наждачная бумага.
— Галь, я не понимаю.
— Артём. Рита.
Снова молчание. Потом вдох, глубокий, как перед нырком.
— Кто тебе сказал?
— Она.
— Вы встречались?
— Да.
— Когда?
— Сегодня. Приезжай домой.
Он приехал в шесть. На два часа раньше обычного. Галина сидела на диване в гостиной. Не включала телевизор, не открывала ноутбук. Просто сидела и слушала, как тикают часы на стене. Они отставали на двадцать минут, и она годами забывала подвести.
Он вошёл, не снимая ботинок. Следы на паркете. Раньше она бы сказала «обувь», а сейчас промолчала.
— Галь.
— Сядь.
Он сел в кресло напротив. Между ними журнальный столик с пультом и стаканом воды, который она налила час назад.
— Расскажи мне. Не ей, не письму, не соседке. Мне.
Он потёр лоб. Привычный жест: когда нервничал, тёр лоб ладонью, как будто хотел стереть мысли.
— Два года, — сказал он. — Я не хотел, чтобы так.
— Никто не хочет, чтобы так. Но ты выбрал так.
— Я не выбирал. Оно просто…
— Что? Случилось? Само? Как грипп?
Он опустил голову.
— Мне было одиноко, Галь.
— Тебе. Было. Одиноко.
Она произнесла каждое слово отдельно, как ставят камни на весы.
— А мне, значит, весело? Я тут правлю чужие рукописи, готовлю ужины, которые ты не ешь, жду тебя до девяти, до десяти, и мне, по-твоему, не одиноко?
— Ты никогда не говорила.
— А ты не спрашивал.
Тишина. Часы тикали, отставая от реального времени.
— Что ты хочешь? — спросил он.
— Я хочу, чтобы ты ответил на один вопрос. Только честно.
— Какой?
— Ты её любишь?
Он смотрел в пол. Потом на стакан. Потом на свои руки, которые лежали на коленях, большие, с короткими ногтями, с заусенцем на указательном.
— Я не знаю.
— Это не ответ.
— Это честный ответ, Галь.
Она встала и подошла к окну. Во дворе зажглись фонари, жёлтый свет лёг на мокрый асфальт. Дождь начался незаметно, мелкий, без ветра.
— Я прожила с тобой семнадцать лет, — сказала она, не оборачиваясь. — И не знаю, кто ты. Это страшнее, чем письмо.
Он ушёл спать в гостиную. Без разговоров, без хлопанья дверью. Взял подушку и плед из шкафа и ушёл. Галина лежала в спальне и слушала тишину. Ни храпа через стену, ни шагов. Только кран.
Она встала в час ночи и пошла на кухню. Вскипятила чайник, достала кружку. Белую, без рисунка, которую они купили на ярмарке в первый год. Тогда она казалась красивой в своей простоте. Сейчас просто кружка.
В телефоне было сообщение от Зинаиды Павловны. Старое, дневное, которое она пропустила. «Галь, ты как? Если что, я дома».
Галина набрала ответ: «Спасибо. Разбираемся». Стёрла. Набрала: «Всё нормально». Стёрла. Набрала: «Вы были правы, это съедает». И отправила.
Ответ пришёл через минуту. В час ночи. Зинаида Павловна тоже не спала.
«Я знаю, Галь. Борщ тогда получился отличный. Но я ела его одна».
Галина поставила телефон на стол. За окном дождь усилился, капли стучали по жестяному подоконнику с наружной стороны, быстро и ритмично, как будто кто-то печатал на машинке длинное письмо без адресата.
На следующий день она отменила все рабочие звонки. Сказала редактору: «Семейные обстоятельства». Короткое слово, которое покрывает всё: от сломанной стиральной машины до разрушенной жизни.
Артём уехал утром. Не поцеловал, не сказал, когда вернётся. Просто закрыл дверь.
Галина достала из комода конверт. Пустой, мятый, с именем мужа. Положила на стол. Рядом поставила кружку с кофе. Два предмета. Два свидетельства.
Она думала не о Рите. Не о съёмной квартире на Вишнёвой, не о двух годах, не о «лёгкости», которую он нашёл на стороне. Она думала о себе. О женщине сорока двух лет, которая семнадцать лет солила воду, готовила ужины, правила чужие тексты и ни разу не спросила себя: а я счастлива?
Не потому что боялась ответа. А потому что вопрос казался неуместным. Как зевок в чужом присутствии.
Она открыла ноутбук. Не рабочий файл. Пустой документ. И написала: «Вещи, которые я хочу».
Долго смотрела на пустой экран. Курсор мигал, как маленький маяк.
Потом написала первый пункт: «Чинить кран самой или вызвать мастера. Не ждать, пока кто-то сделает».
Второй: «Зевать, когда хочу зевать».
Третий: «Знать, кто я, когда никого нет рядом».
Закрыла ноутбук. Не сохранила. Или сохранила автоматически. Не важно. Слова уже были сказаны, хотя бы экрану.
Вечером позвонила мать. Галина не рассказала. Говорили о погоде, о давлении, о том, что в «Пятёрочке» подорожал творог.
— Ты голос какой-то другой, — сказала мать.
— Устала.
— Отдыхай больше. Ты молодая ещё.
— Мне сорок два, мам.
— Ну и что. Я в сорок два тебя родила.
Галина улыбнулась. Первый раз за два дня.
— Мам, а ты с папой была счастлива?
Пауза. Длинная, как коридор их старой квартиры, где она выросла.
— Галь, счастье, это не состояние. Это моменты. Между ними обычная жизнь. Готовка, стирка, ругань из-за пульта. Если моментов хватает, значит, нормально живёшь.
— А если не хватает?
— Тогда ищешь. Или уходишь. Или привыкаешь.
Мать помолчала.
— Ты мне скажи, если что. Я приеду.
— Не надо, мам. Я разберусь.
Она положила трубку и подумала: «привыкаешь». Самое страшное слово из трёх.
Артём не пришёл ночевать. Прислал сообщение в десять: «Останусь у Лёхи. Поговорим завтра». Лёха был его другом, или алиби, или и то и другое.
Галина не ответила. Выключила телефон, приняла душ, легла. Простыня пахла его лосьоном после бритья, и она перевернула подушку на другую сторону, но запах остался. Он был везде: в полотенцах, в занавесках, в обивке кресла. Семнадцать лет въедаются в ткань глубже, чем любой лосьон.
Она уснула в два. Снился кафе «Ромашка», жёлтые занавески и Рита, которая сидела напротив и молча разворачивала сахарный пакетик за пакетиком, высыпая сахар на стол маленькой белой горкой.
Утро третьего дня. Суббота.
Полина вышла к завтраку в пижаме, с распущенными волосами, и Галина увидела, как она похожа на Артёма. Те же серые глаза, та же привычка щуриться, когда смотрит на яркий свет.
— Папа не ночевал?
— У Лёхи.
Дочь посмотрела на неё долгим, взрослым взглядом.
— Мам. Я не маленькая.
— Знаю.
— Тогда не ври.
Галина достала масло из холодильника, хлеб из пакета, поставила чайник. Руки делали привычное, а голова была где-то в другом месте, в том месте, где решения принимаются не умом, а телом, когда ноги сами идут к двери или руки сами кладут кольцо на край раковины.
— У папы кто-то есть, — сказала она. — Два года.
Полина не дрогнула. Отломила кусок хлеба, намазала масло.
— Я знаю.
— Что?
— Я случайно видела переписку. Месяца три назад. Он оставил планшет на кухне.
Галина села.
— Три месяца. Ты знала три месяца и молчала.
— А что я должна была сказать? «Мам, папа переписывается с какой-то женщиной»? Мне пятнадцать. Это не моя проблема.
Голос ровный, но подбородок дрогнул. Бабушкин упрямый подбородок.
— Это и твоя проблема тоже, Поль.
— Нет. Это ваша. Вы взрослые. Разбирайтесь.
Она встала и ушла с куском хлеба в руке. Дверь хлопнула. Браслеты не звякнули, видно, сняла на ночь.
Галина сидела за столом и смотрела на отпечаток масляного ножа на салфетке. Длинный, жёлтый, как след от свечи.
Артём вернулся в обед. Трезвый, небритый, с кругами под глазами. Сел на кухню, куда она его позвала. Между ними стол, чайник, солонка, которую она переставляла с места на место, пока ждала.
— Я вчера разговаривал с Ритой, — сказал он. — Мы закончили.
— Когда?
— Вчера вечером.
— Ты закончил, потому что я узнала. Не потому что решил.
— Какая разница?
— Огромная.
Он потёр лоб.
— Галь, я виноват. Я знаю. Что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Я хочу, чтобы ты перестал спрашивать, что я хочу. И подумал сам. Чего хочешь ты.
Он смотрел на неё, и в первый раз за эти дни она увидела в нём не мужа, не предателя, не мужчину, который прячет конверты. Она увидела растерянного человека, который привык, что кто-то решает за него: жена решает, что на ужин, любовница решает, когда встречаться, начальник решает, сколько работать. И вот он сидит, и никто не решает, и он не знает, что делать с собственной свободой.
— Я хочу быть с тобой, — сказал он.
— Почему?
— Потому что ты мой дом.
— Дом. Удобно, тепло, кран течёт, но можно потерпеть.
Он вздрогнул.
— Я не это имел в виду.
— А что?
— Я имею в виду, что без тебя я не знаю, кто я.
Галина подвинула солонку. Поставила ровно по центру стола.
— Я тоже не знаю, кто я, Артём. В этом проблема.
Вечером она вышла во двор. Лавочка была пустой, Зинаида Павловна не пришла. Качели стояли неподвижно, без ветра. Фонарь гудел тихо, и в его свете мошки кружились мелким облаком.
Галина села, достала телефон и набрала сообщение: «Спасибо за конверт. Вы были правы: нельзя делать вид».
Ответ пришёл через пять минут: «Борщ?»
Галина улыбнулась: «Нет. Макароны. И они были пресные».
«Потому что без слёз готовила. Солёные слёзы, солёная еда. Старая примета».
Галина убрала телефон. Посидела ещё минуту, слушая, как город шумит за домами: машины, чей-то смех, хлопок подъездной двери.
Потом встала и пошла домой. В подъезде пахло сыростью и чьим-то ужином. Она поднялась на свой этаж, открыла дверь.
Из кухни доносился звук воды. Она зашла. Артём стоял у раковины с гаечным ключом в руке и крутил что-то под краном. Рукава закатаны, на полу расстелена газета.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Чиню кран.
Она прислонилась к дверному косяку и смотрела, как он возится с трубой, неловко, как всё, что он делал руками, потому что руки у него были кабинетные, привыкшие к клавиатуре, а не к гаечным ключам. Но он пытался.
Кран перестал капать. Тишина разлилась по кухне, непривычная, звенящая, как после долгого шума.
— Готово, — сказал он и выпрямился. На лбу капля пота.
Галина кивнула.
Она не знала, что будет дальше. Не знала, простит ли, останется ли, сможет ли забыть Риту с её круглой буквой «Р» и тонкими запястьями. Не знала, хватит ли починенного крана, чтобы залатать семнадцать лет.
Но кран больше не капал. И это было первое, что изменилось в этом доме за три дня.
Она подошла к раковине и открыла воду. Полилась ровно, без дрожи, без перебоев. Галина подставила ладонь. Вода была холодной.
Она закрыла кран и вытерла руку о полотенце. То самое, серое, с вышитой ромашкой, которое они купили в Анапе, когда Полине было четыре.
Конверт лежал на столе. Пустой.
— Утром собирайся, едем оформлять бумаги, — заявил он, не спрашивая её мнения