Муж сказал: или мать, или ты. Я выбрала чемодан

Галина думала, что двадцать лет брака дают право на голос. Но когда Виктор поставил ультиматум, она выбрала не то, что он ожидал. И не то, что ожидала сама.

Галина нашла чемодан на антресолях в половине десятого вечера. Пыль на нём лежала таким плотным слоем, что палец оставил борозду, как по свежему снегу.

Она стянула его вниз, и чемодан глухо ударился о пол в прихожей. Виктор из кухни даже не повернулся.

Всё началось за три дня до этого. В субботу.

Галина стояла у плиты и помешивала рассольник, когда зазвонил телефон. Мать. Зинаида Павловна звонила каждую субботу ровно в два часа, будто по расписанию, и Галина каждый раз снимала трубку левой рукой, не выпуская ложку из правой.

— Галя, у меня кран потёк.

— Какой кран, мам?

— На кухне. Который ты в прошлый раз чинила. Опять капает. Всю ночь капал, я тряпку подложила.

Галина прижала телефон плечом к уху и убавила огонь.

— Я завтра заеду, посмотрю.

— Завтра воскресенье. У тебя семья.

— Мам, я заеду.

Виктор сидел за столом и листал что-то в телефоне. Большой палец ритмично скользил по экрану вверх, вверх, вверх. Он не поднял глаз, но Галина по тому, как дёрнулся мускул у него на челюсти, поняла: слышал.

Она положила ложку на подставку. Рассольник булькнул и затих.

— Опять поедешь? — спросил он, не глядя.

— Кран течёт.

— У неё всегда что-то течёт. Или скрипит. Или не открывается.

Галина промолчала. Достала тарелки из сушилки, расставила на столе. Две глубокие, одна мелкая для хлеба. Двадцать лет одни и те же тарелки, белые с синей каёмкой, три штуки из набора давно разбились, но она не покупала новые. Привыкла к этим.

— Галь.

— Что?

— Я серьёзно спрашиваю. Ты каждые выходные к ней ездишь. Каждые.

Она поставила хлебницу между тарелками и села напротив.

— Она одна живёт, Вить. Ей семьдесят два года.

— А у нас что, не жизнь?

Он наконец поднял глаза. Серые, с коричневыми крапинками у зрачка. Когда они познакомились, ей казалось, что у него самые необычные глаза из всех, что она видела. Сейчас она заметила только красные прожилки на белках и припухшие веки.

— Я же не на неделю уезжаю. На полдня.

— Полдня в субботу. Полдня в воскресенье, когда она звонит и говорит, что забыла, куда положила карточку. Вечер во вторник, потому что ей одиноко. И я сижу тут один.

Галина хотела сказать, что он не один, что он сидит в квартире с телевизором, с холодильником, полным еды, с горячей водой и работающим краном. Но не сказала. Налила ему рассольник и подвинула тарелку.

В воскресенье она поехала к матери.

Зинаида Павловна открыла дверь в домашнем халате, вылинявшем до неопределённого цвета между голубым и серым. Ростом она была Галине по плечо, сто пятьдесят четыре сантиметра, и с каждым годом, казалось, ещё немного оседала, как дом на слабом фундаменте.

— Разувайся, я полы мыла.

В квартире пахло хлоркой и варёной картошкой. Галина прошла на кухню. Кран действительно капал: медленно, с паузами, будто раздумывал.

— Мам, тут прокладку надо менять. Я в прошлый раз говорила.

— Так поменяй.

— Мам, надо сантехника вызвать. Нормального.

— Я чужих в дом не пущу.

Этот разговор повторялся каждые два месяца. Галина открыла тумбочку под раковиной, достала разводной ключ, который она сама же сюда и положила полгода назад, и полезла разбираться. Колени упёрлись в холодный кафель. Пальцы намокли сразу, и она вытерла их о джинсы.

Зинаида Павловна стояла за спиной и смотрела.

— Ты похудела.

— Нет, мам.

— Похудела. Он тебя кормит?

— Я сама себя кормлю.

— Грубишь.

Галина сжала ключ чуть сильнее, чем нужно. Прокладка поддалась.

— Не грублю. Констатирую.

Мать замолчала. Потом ушла в комнату и включила телевизор. Через стену доносились голоса какого-то ток-шоу, и Галина работала под этот гул, привычный, как шум холодильника.

Когда она закончила, руки были красные от холодной воды. Она вымыла их с мылом, тем самым мылом, хозяйственным, коричневым, которое мать покупала всю жизнь, и вытерла кухонным полотенцем с петухами.

Зинаида Павловна вышла из комнаты с тарелкой.

— Поешь. Картошка с укропом.

— Мам, я не голодная.

— Поешь.

Галина села и стала есть. Картошка была разваренная, рассыпчатая, с крупной солью и свежим укропом, который мать выращивала на подоконнике в обрезанной пластиковой бутылке. Вкус детства. Вкус субботних обедов, когда отец ещё был жив и сидел напротив, и мать подкладывала всем добавку, не спрашивая.

Отец умер восемь лет назад. Инфаркт, в пять утра, на кухне. Мать нашла его на полу возле плиты. Чайник ещё не успел закипеть.

После этого Зинаида Павловна не изменилась внешне. Те же тапочки, тот же халат, тот же распорядок. Но Галина замечала: мать стала медленнее двигаться. Не от болезни, от чего-то другого. Будто воздух вокруг неё стал гуще.

Домой Галина вернулась к шести. Виктор стоял в прихожей, обувь не снял, куртка нараспашку. Как будто ждал.

— Где была?

— У мамы. Ты знаешь.

— Четыре часа?

— Кран, потом она обедом накормила.

Он снял куртку и повесил на крючок. Движение резкое, крючок качнулся.

— Галь, я тебе вещь скажу. Ты не обижайся.

— Говори.

— Я устал.

Она поставила сумку на тумбочку у зеркала. В зеркале отражался коридор: обои в мелкий рисунок, вешалка, его куртка, её шарф на нижнем крючке.

— От чего устал?

— От того, что на первом месте у тебя мать. На втором мать. На третьем тоже мать. А я где-то на четвёртом, после кота.

Кота звали Филипп. Он сидел в комнате на кресле и смотрел в стену.

— Вить, не преувеличивай.

— Я не преувеличиваю. Я считаю. Три вечера на прошлой неделе ты с ней по телефону разговаривала. В субботу уехала на весь день. В воскресенье опять.

— У неё кран потёк.

— У неё кран потёк, потому что она не вызывает сантехника. Потому что знает: ты приедешь.

Галина стянула ботинки и прошла мимо него на кухню. Поставила чайник. Щелчок кнопки. Вода зашумела.

— И что ты предлагаешь? Бросить её?

— Я предлагаю тебе определиться.

Она обернулась. Он стоял в дверном проёме кухни, руки скрещены на груди. Плечи шире дверного косяка, и он чуть наклонился вперёд, как всегда, когда злился. Росту в нём было сто восемьдесят шесть, и в маленькой кухне он занимал всё пространство.

— Определиться с чем?

— Или мать, или нормальная семья. Я так больше не могу.

Чайник закипел. Пар поднялся и растворился в воздухе.

Галина смотрела на этот пар и думала, что пар похож на слова, которые она не произнесёт вслух. Они возникают, поднимаются и исчезают.

— Ты мне ультиматум ставишь?

— Я тебе говорю, как есть.

— Это ультиматум, Вить.

— Называй как хочешь.

Она достала кружку из шкафа. Белую, с отбитым краем, ту самую, которую хотела выбросить ещё в прошлом году, но рука не поднялась. Налила кипяток. Бросила пакетик чая и смотрела, как вода темнеет.

— Ладно, — сказала она.

— Ладно что?

— Ладно, я подумаю.

Он ушёл в комнату. Дверь закрыл не хлопнув, но плотно. Филипп мяукнул за стеной.

Галина сидела на кухне, пила чай и слушала, как за окном гудит дорога. Девятый этаж, окна на проспект. Двадцать лет она засыпала под этот гул и перестала его слышать. А сейчас слышала каждую машину.

Понедельник прошёл как обычно. Работа, маршрутка, магазин. Она купила курицу, рис, помидоры и пакет молока. На кассе впереди стояла женщина примерно её возраста, может чуть старше, лет сорока пяти, с мальчиком лет семи. Мальчик тянул мать за рукав и просил шоколадное яйцо. Женщина говорила «нет» ровным голосом, не раздражённо, просто «нет», и мальчик принимал это спокойно, будто они уже сотни раз проходили этот ритуал.

Галина вспомнила, как Серёжа просил конфеты в этом же магазине. Ему тогда было шесть. Сейчас ему двадцать три, и он живёт в Петербурге, работает программистом, звонит раз в две недели по воскресеньям, коротко и деловито, как в офис.

Она вышла из магазина и позвонила матери.

— Мам, как кран?

— Не капает. Ты хорошо починила.

— Мам, послушай. Я хочу тебе сантехника найти. Нормального, проверенного. Чтоб ты могла вызвать, когда что-то сломается.

— Зачем мне сантехник, когда ты есть?

Галина остановилась посреди тротуара. Женщина с пакетами обошла её, бросив быстрый взгляд.

— Мам, я не всегда смогу приехать.

— Почему?

Потому что муж поставил ультиматум. Потому что ей сорок два года, и она стоит на улице с пакетами, и не знает, куда идти: домой к мужу или к матери. Потому что оба требуют одного: чтобы она выбрала. А она не умеет выбирать между людьми, которых любит.

— Просто на всякий случай, мам.

— Ладно, ищи. Но я его проверю сначала.

Галина улыбнулась. Губы растянулись сами, хотя улыбаться было не с чего.

Во вторник вечером Виктор пришёл с работы позже обычного. Половина девятого. Обычно в семь.

Галина сидела на кухне с книгой. Не читала, держала раскрытой на одной и той же странице.

— Привет.

— Привет. Ужин в холодильнике.

— Спасибо.

Он разогрел курицу в микроволновке. Сел за стол. Ел молча, глядя в тарелку. Вилка стучала о фарфор: равномерно, методично. Как метроном.

Галина закрыла книгу.

— Вить.

— Что?

— Ты серьёзно это сказал? Про выбор?

Он перестал жевать. Отложил вилку.

— Серьёзно.

— И если я скажу, что не могу бросить мать, ты что сделаешь?

— Я не говорил «бросить». Я говорил «определиться».

— Это одно и то же.

— Нет, Галь. Не одно и то же.

Он встал. Подошёл к раковине, вымыл тарелку. Поставил в сушилку. Движения точные, выверенные. Виктор всегда так: если злится, делает всё аккуратнее обычного.

— Я хочу, чтоб ты была здесь. Со мной. Не телом, а головой. А ты всё время там. Думаешь о ней, звонишь ей, переживаешь за неё. А я как мебель.

Он не повышал голос. Это было хуже крика.

Галина смотрела на его спину. Широкая спина в клетчатой рубашке, которую она сама купила ему на день рождения два года назад. Ткань натянулась на лопатках.

— Ты не мебель, — сказала она тихо.

— Тогда покажи это.

Он ушёл в комнату. Снова закрытая дверь. Снова тишина и гул проспекта.

В среду Галина работала допоздна. Бухгалтерия, квартальный отчёт, цифры плыли перед глазами. Коллега Рита принесла ей кофе из автомата и поставила на стол, ничего не сказав.

Рита была из тех людей, которые видят всё и не спрашивают. Ей было за пятьдесят, двое взрослых сыновей, развод пятнадцать лет назад, и она носила на среднем пальце правой руки серебряное кольцо с бирюзой, которое купила себе сама на сорокалетие.

— Рит.

— М?

— Ты когда развелась, жалела?

Рита посмотрела поверх очков. Очки у неё сидели на самом кончике носа, и она никогда не поправляла их, будто нарочно.

— Жалела о чём?

— О том, что не попыталась сохранить.

Рита помолчала. Отхлебнула свой кофе.

— Нет. Жалела, что не ушла раньше.

— Почему?

— Потому что последние три года я сохраняла то, чего уже не было. Как банку с вареньем без варенья. Банка стоит, крышка закручена, а внутри пусто.

Галина обхватила ладонями стаканчик с кофе. Пластик был горячим, почти обжигал, но она не убрала руки.

— А если это не про любовь, а про выбор? Если тебе говорят: или одно, или другое?

— Тогда проверь третий вариант. Тот, который тебе не предлагали.

Галина допила кофе. Он был горьким, из автомата всегда горький, с привкусом пластика и порошкового молока. Но она допила до конца.

В четверг мать позвонила не в два, а в десять утра.

— Галя, мне плохо.

Галина вскочила из-за рабочего стола так, что стул откатился и ударился о тумбочку.

— Что случилось? Мам, что болит?

— Давление. Двести десять на сто двадцать.

— Скорую вызвала?

— Не надо скорую.

— Мам!

— Не кричи. Я таблетку выпила. Просто плохо мне.

Галина схватила сумку и побежала к выходу. Рита проводила её взглядом, ничего не сказала.

Маршрутка до матери ехала сорок минут. Галина стояла, вцепившись в поручень, и считала остановки. Ладони вспотели. Она вытирала их о куртку и снова хваталась за поручень.

Зинаида Павловна открыла дверь сама. Бледная, губы с синевой, но на ногах.

— Ты быстро.

— Мам, давай измерим.

Давление было сто семьдесят на сто. Галина заставила мать лечь, подложила под ноги подушку, налила воды.

— Ты ела сегодня?

— Чай пила.

— Мам, тебе надо есть нормально.

— Не хочется.

Галина пошла на кухню. Поставила вариться яйца. Нарезала хлеб тонко, так, как мать любила. Достала масло из холодильника. Масло было в старой маслёнке, пластмассовой, жёлтой, с отломанным уголком крышки. Этой маслёнке было лет тридцать.

Она стояла у плиты и смотрела, как вода закипает. Пузыри поднимались со дна, мелкие, частые, и яйца стукались друг о друга.

Телефон зазвонил. Виктор.

— Ты где?

— У мамы. Ей стало плохо, давление подскочило.

Молчание в трубке. Три секунды, четыре, пять.

— Опять.

— Вить, ей правда плохо.

— Галь, ей каждый раз правда плохо. А мне когда станет плохо, ты тоже приедешь за сорок минут?

Она не ответила. Вода кипела. Яйца стукались.

— Знаешь что, — сказал он. — Я всё понял.

И повесил трубку.

Галина положила телефон на стол рядом с маслёнкой. Выключила огонь. Достала яйца, переложила в холодную воду. Руки работали сами, отдельно от головы, и голова была где-то далеко: не здесь, не на этой кухне с жёлтыми обоями и запахом варёных яиц.

Она вернулась домой поздно. Половина одиннадцатого.

Виктор сидел в комнате. Телевизор выключен. Свет не горел, только экран ноутбука освещал его лицо снизу, и тени ложились странно, делая его старше.

— Мне надо тебе сказать, — произнёс он, когда она остановилась в дверях.

— Говори.

— Я подал заявление на развод.

Она стояла в дверном проёме. В руке ключи, связка тяжёлая, пять ключей и брелок в виде кошки, который Серёжа подарил ей, когда ему было двенадцать. Брелок облез, кошка стала серой, без глаз.

— Когда подал?

— Сегодня. В обед.

Воздух в комнате был спёртый. Он, видимо, весь вечер просидел с закрытыми окнами.

— Ты даже не подождал, пока я вернусь.

— Я ждал. Двадцать лет.

Она опустила руки. Ключи звякнули о бедро.

— Вить, ей было плохо. Давление двести десять.

— Я знаю. Ты мне говорила. И ты поехала. Как всегда.

— А что мне было делать? Не ехать?

— Ты могла вызвать скорую. Ты могла позвонить соседке. Ты могла сделать что-то, что не включает «бросить всё и нестись через полгорода». Но ты этого не делаешь. Потому что тебе не нужен я, Галь. Тебе нужна она.

Он говорил спокойно. Ровно. Как диктор, который читает прогноз погоды на завтра, и завтра будет дождь, и с этим ничего нельзя сделать.

Галина прошла в комнату. Села на край кровати. Пружины скрипнули.

— Я двадцать лет с тобой, Вить. Я стирала, готовила, работала. Я вырастила Серёжу. Я делала всё, что от меня требовалось.

— Требовалось. Вот именно. Ты делала, что требовалось. Не что хотелось.

Она подняла на него глаза.

— А ты знаешь, чего мне хотелось?

— Нет. Потому что ты никогда не говорила.

Тишина. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда. Филипп вспрыгнул на кровать и улёгся между ними, как пушистый разделитель.

В пятницу Галина вышла с работы на час раньше. Поехала не домой и не к матери.

Она поехала к Серёже.

Не физически. Серёжа в Петербурге, а она в Нижнем. Она позвонила ему.

— Мам, привет. Всё нормально?

— Пап подал на развод.

Тишина. Потом шорох, будто он пересел куда-то.

— Давно?

— Вчера.

— Из-за чего?

— Из-за бабушки.

— В смысле?

Галина шла по улице, мимо остановки, мимо аптеки, мимо двора с качелями, на которых Серёжа когда-то катался. Качели были другие, новые, ярко-жёлтые, но место то же.

— Он считает, что я слишком много времени провожу с ней. Что я выбираю её, а не семью.

Серёжа молчал. Потом сказал:

— А ты выбираешь?

Вопрос ударил под рёбра. Не потому что был злым. Потому что был честным.

— Я не хочу выбирать.

— Мам. Тебе не надо выбирать между людьми. Тебе надо выбрать себя.

— Что это значит?

— Это значит, перестань жить для других. Хотя бы на минуту.

Он сказал это мягко, но твёрдо. Голос у него стал взрослый, и Галина поймала себя на том, что не узнаёт в этом голосе своего мальчика, который просил шоколадные яйца у кассы.

В субботу утром Галина проснулась в шесть. Виктор ещё спал. Они лежали на одной кровати, но между ними была полоса пустого пространства шириной в ладонь, и эта полоса ощущалась шире, чем весь проспект за окном.

Она встала тихо. Прошла на кухню. Сварила кофе в турке, настоящий, с кардамоном, как научилась когда-то давно, ещё до замужества. Виктор не любил кофе с кардамоном. Называл его «пряным недоразумением». А она любила.

Она стояла у окна с чашкой и смотрела вниз. Двор был пустой, только дворник в оранжевом жилете подметал дорожку. Метла шуршала по асфальту, и этот звук почему-то успокаивал.

Ей сорок два. Сын вырос. Мать стареет. Муж уходит. Всё, что составляло её жизнь, разбирается по частям, как мебель при переезде.

А она стоит с кофе и слушает метлу.

Звонок. Мать.

— Галя, ты приедешь сегодня?

— Мам, подожди. Мне надо подумать.

— О чём?

— Обо всём.

Пауза.

— У тебя что-то случилось, — сказала Зинаида Павловна. Не спросила. Констатировала.

— Виктор подал на развод.

Мать молчала долго. Секунд двадцать. Галина считала.

— Из-за меня? — спросила наконец Зинаида Павловна.

— Не из-за тебя, мам.

— Не ври. Из-за меня.

Галина закрыла глаза.

— Он считает, что я не умею быть женой. Что я умею только быть дочерью.

Зинаида Павловна вздохнула. Вздох был тяжёлый, с хрипотцой, и Галина услышала в нём возраст матери: все семьдесят два года.

— Я виновата, Галя.

— Нет.

— Виновата. Я тебя держу. Я знаю. Я звоню, и ты бросаешь всё. Я привыкла. Мне без тебя страшно. После папы страшно.

Голос матери дрогнул на слове «папы», и Галина вцепилась в чашку обеими руками, чтобы не заплакать.

— Мам, не говори так.

— Нет, послушай. Ты двадцать лет живёшь для меня и для него. А для себя ты когда жила?

То же самое, что сказал Серёжа. Слово в слово. Сын и мать, которые виделись раз в полгода и говорили одно и то же.

Галина поставила чашку на подоконник. Кофе остыл, на поверхности плавал кардамон.

Виктор проснулся в девять. Вышел на кухню, посмотрел на неё. Она сидела за столом, перед ней лежал блокнот.

— Что это?

— Список.

— Какой список?

— Вещей, которые мне нужны.

Он сел напротив. Она показала ему: две колонки. В левой то, что она забирает. В правой то, что оставляет.

— Ты уходишь? — спросил он.

Голос у него изменился. Не тот ровный, сухой тон, которым он говорил последние дни. Что-то дрогнуло. Не в голосе даже, в горле.

— Ты же сам подал на развод, Вить.

— Я подал, потому что хотел, чтобы ты испугалась. Чтобы ты выбрала меня.

Галина посмотрела на него. На его серые глаза с коричневыми крапинками, на припухшие веки, на морщину между бровями, которая появилась лет пять назад и с тех пор только углублялась.

— Ты хотел, чтобы я испугалась.

— Да.

— А я не испугалась.

Он откинулся на спинку стула. Стул скрипнул.

— И что теперь?

— Теперь я выбираю.

— Мать?

— Нет, Вить. Не мать.

Она провела пальцем по списку.

— Я выбираю чемодан.

— Что?

— Чемодан. Свой. С моими вещами. И свою жизнь, в которой мне не нужно выбирать между двумя людьми, которые оба хотят, чтобы я принадлежала только им.

Виктор молчал. Открыл рот и закрыл. Потом сказал:

— Это не ответ.

— Это единственный ответ, который у меня есть.

Вечером того же дня она полезла на антресоли.

Чемодан был бордовый, старый, с заедающей молнией и оторванной биркой. Они купили его, когда ездили в Анапу, Серёже тогда было четыре. Он запомнил только медуз и мороженое. Галина запомнила, как Виктор нёс этот чемодан одной рукой, а другой держал Серёжу на плече. И как она шла следом и думала, что вот оно, счастье, простое, тяжёлое, как этот чемодан.

Она провела ладонью по крышке. Пыль осела на пальцах.

Открыла молнию. Внутри лежала детская панамка. Белая, с якорями. Серёжина. Как она сюда попала, Галина не помнила.

Она достала панамку, подержала в руках и положила на полку.

Потом начала складывать вещи.

Виктор стоял в дверях кухни и смотрел, как она укладывает свитер, джинсы, бельё, зарядку для телефона, косметичку. Блокнот с двумя колонками.

— Куда ты пойдёшь?

— Сниму квартиру. На первое время.

— Галь, это глупо.

— Может быть.

— Ты не можешь просто так уйти. Нам надо поговорить.

— Мы двадцать лет разговариваем, Вить. И двадцать лет говорим одно и то же.

Он шагнул к ней. Она подняла руку.

— Не надо. Не сейчас.

Он остановился. Руки повисли вдоль тела, и Галина увидела, что пальцы у него дрожат. Мелко, едва заметно.

— Я не хотел этого, — сказал он.

— Я знаю.

— Тогда зачем ты это делаешь?

— Потому что ты дал мне выбор: мать или ты. А я не вещь, которую делят. И не судья, который выносит приговор.

Она закрыла чемодан. Молния заела на середине, и она подёргала язычок, как всегда. Три рывка, и молния поддалась.

— Я тебя люблю, Вить. И маму люблю. Но я больше не буду разрываться. Это меня убивает. Ты этого не видишь, потому что убивает оно тихо.

Она взяла чемодан. Тяжелее, чем казался.

Филипп сидел в коридоре и смотрел на неё круглыми жёлтыми глазами.

— Кота забираю, — сказала она.

— Галь…

— Не обсуждается.

Она вышла из подъезда в девять вечера. Октябрь, темно, фонарь у входа мигает. Чемодан стучал колёсиками по асфальту, одно колесо скрипело, и звук разносился по пустому двору.

Филипп сидел в переноске и молчал. Даже не мяукал. Как будто понимал.

Галина дошла до лавочки у подъезда и села. Поставила чемодан рядом, переноску на колени.

Позвонила матери.

— Мам, я ушла от Виктора.

Тишина.

— Куда ушла?

— Пока не знаю.

— Приезжай ко мне.

Галина посмотрела вверх. Девятый этаж, окна кухни. Свет горит. Виктор стоит у окна и смотрит вниз. Она не видела его лица, только силуэт, но знала: он стоит.

— Нет, мам. Не к тебе.

— Почему?

— Потому что тогда он будет прав.

Мать молчала. Потом сказала:

— Ты умная, Галя. Ты всегда была умная. Глупая, но умная.

Галина рассмеялась. Тихо, одними губами, так что со стороны и не заметишь.

— Я позвоню завтра, мам.

— Позвони.

Она вызвала такси. Назвала адрес гостиницы, той, что возле вокзала, недорогой, чистой, с маленькими номерами и запахом стирального порошка в коридоре.

В машине было тепло. Водитель включил радио, играла какая-то песня из девяностых, и Галина смотрела в окно на проплывающие фонари и думала о том, что ничего не кончилось. Что развод это не конец, а запятая. Что мать будет звонить по субботам, и она будет отвечать. Что Виктор будет стоять у окна ещё какое-то время, а потом сядет за стол и разогреет ужин.

Чемодан стоял в ногах. Одно колесо всё ещё скрипело.

Филипп мяукнул. Первый раз за весь вечер.

— Знаю, — сказала ему Галина. — Я тоже.

Такси свернуло на мост. Река внизу блестела чёрным, и огни отражались в воде дрожащими полосами.

В гостинице пахло стиральным порошком, как она и думала. Номер был на третьем этаже, маленький, с узкой кроватью, тумбочкой и окном во двор. Обои бежевые, безликие. Ни одной картинки на стене.

Она поставила чемодан у двери. Выпустила Филиппа, и он сразу полез под кровать.

Села на край матраса. Пружины не скрипнули. Не те пружины.

Телефон загудел. Сообщение от Виктора. Одно слово: «Зачем?»

Она смотрела на это слово минуту. Может, две. Потом набрала ответ: «Чтобы дышать».

Отправила. Положила телефон на тумбочку экраном вниз.

За окном было тихо. Ни проспекта, ни машин, ни гула, к которому она привыкла за двадцать лет. Тишина была такой плотной, что Галина слышала собственное дыхание.

Она легла. Не раздеваясь, прямо в джинсах и свитере, на покрывало, пахнущее чужим домом.

Потолок был белый. Чистый. Без трещин, без пятен, без истории. Просто белый потолок в чужой комнате.

Филипп вылез из-под кровати и запрыгнул ей на живот. Тяжёлый, тёплый, мурчащий. Она положила руку ему на спину и закрыла глаза.

Девять вечера. Октябрь. Первый вечер, когда она никому ничего не должна.

Странное это было чувство. Как пустая комната: пугает и зовёт одновременно.

Она лежала и слушала, как мурчит кот.

Завтра будет завтра.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Муж сказал: или мать, или ты. Я выбрала чемодан