Двадцать шестого июня, в четверг, я набрала Сергея четыре раза. Он не брал трубку — а значит, уже договорился и боялся мне сказать. Я это знала по голосу ещё вчера вечером, когда он за ужином завёл про Костю: тянул гласные, смотрел не на меня, а в тарелку, и называл меня «Ниночка». Сергей называет меня «Ниночка» только когда собирается сделать что-то, за что ему будет стыдно.
Я стояла на крыльце поликлиники — перерыв, жара тридцать один градус, асфальт мягкий — и слушала длинные гудки. На пятый раз он взял.
— Нин, ты только не заводись.
— Уже завелась.
— Костян в сложной ситуации. Их из квартиры попросили, они с Жанной и пацаном её на улице. Мать звонила, плакала. Я сказал — пусть на даче поживут. Пару недель. Ну максимум месяц.
Я молчала. В трубке шуршало. Потом Сергей добавил:
— Я ключи уже передал.
Вот это «уже» — оно и было главным словом. Не «хочу передать». Не «давай обсудим». Уже. Он позвонил Косте до того, как поговорил со мной. А со мной — после.
— Серёж, это моя дача.
— Ну формально-то да. Но мы же семья.
Формально. Он сказал «формально». Двенадцать лет я вкладывала в этот дом каждый отпуск, каждые выходные с мая по сентябрь, каждую зарплатную «лишнюю» тысячу — а он сказал «формально».
Бабушка Валя умерла, когда мне было тридцать шесть. Дом достался мне — единственной внучке. Шесть соток в Алексине, сорок минут от Тулы. Дом — бревенчатый, пятьдесят третьего года, с просевшим крыльцом и крышей, через которую в дождь капало в трёх местах. Мама сказала: «Продай, пока забесплатно не развалился». Сергей пожал плечами. Я — не продала.
Первые два года я ездила туда одна, на электричке, с рюкзаком, в котором лежали шпатель, банка грунтовки и бутерброды. Сергей ездил в лучшем случае раз в месяц — помочь с тяжёлым. Крышу я перекрыла за свои: сто сорок тысяч материалы, шестьдесят — работа, это был 2016-й, тогда ещё было дешевле. Откладывала по восемь-десять тысяч с каждой зарплаты, а получала сорок две.
На третий год я сама ободрала старые обои в обеих комнатах, зашпаклевала стены, покрасила. На четвёртый — перестелила полы в большой комнате, доски покупала на лесоторговой базе, мужики-соседи помогли с лагами, я им за это три субботы подряд возила на своей машине песок с карьера.
На веранде я сделала всё сама: обшила вагонкой, поставила три окна. Старые наличники с фасада — бабушкины, резные, с петухами и солнцем — я снимала по одному, чистила, пропитывала, красила и вешала обратно. Каждый наличник — это неделя вечеров: сидишь на табуретке, в руках кисточка-нулёвка, прокрашиваешь каждый завиток. Мне нравилось. Это был мой дом. Мой — не потому что бумажка, а потому что каждая доска в нём помнит мои руки.
К 2020-му у меня уже был нормальный дачный дом: крепкий, тёплый, с верандой, на которой помещались стол, четыре стула и раскладушка. Газон. Шесть яблонь — три я сажала с Дашкой, когда ей было восемь. Грядки. Бочка для воды. Старый, но работающий насос.
Сергей за все годы вложил тысяч сорок, не больше. Приезжал, жарил шашлык на мангале, который я привезла на крыше своей «Гранты». Говорил гостям: «У нас дачка — красота, отдыхаем». У нас.
Костя — двоюродный брат Сергея. Ему сорок пять, и за эти сорок пять лет он не довёл до конца ни одного дела. Работал грузчиком, потом торговал запчастями, потом устроился на автомойку, потом ушёл. Жена от него ушла в 2019-м, забрала дочку, разменяли двушку в Туле: ей — однушку, ему — комнату в коммуналке. Комнату Костя каким-то образом потерял — то ли продал, то ли проиграл, я не вникала. Подробностей Сергей не рассказывал, а я не спрашивала.
Последние два года Костя жил с Жанной — женщиной лет тридцати пяти, у неё сын Кирилл, лет десять. Снимали квартиру в Щёкино. Видимо, доснимались — хозяйка попросила освободить.
Тётя Зина — мать Кости — жила в Туле, в однокомнатной. Пенсионерка, семьдесят лет, маленькая квартира, Костю к себе пускать не хотела: «Я с чужой женщиной и её ребёнком жить не буду». Но при этом считала, что кто-то должен Косте помочь. И этот кто-то — Сергей.
Логику тёти Зины я понимала, хоть и ненавидела: Костя — единственный сын, неудачник, но родной. Жалко. Мужик без угла — позор для матери. А если есть родственник с дачей, которая стоит пустая (а она не пустая — я приезжаю каждые выходные), — так почему бы не попросить? Ненадолго. Временно. «Там же всё равно никто зимой не живёт» — это я потом услышу от тёти Зины слово в слово.
А Сергей — он мягкий. Он добрый. Это не ирония, он правда добрый. Он не умеет отказывать, когда на него плачут. Тётя Зина плакала. Костя, наверное, тоже. И Сергей сделал то, что умеет лучше всего: решил чужую проблему за мой счёт.
Я не поехала на дачу в ту субботу. И в следующую. Мне было противно даже думать, что там сейчас чужие люди трогают мои вещи, сидят на моей веранде, ходят по моим полам. Сергей ходил виноватый, но не извинялся — а значит, считал, что поступил правильно. Он мне дважды за ужином говорил:
— Нин, ну они же люди. Ребёнок маленький. Куда им деваться?
— На съёмную квартиру.
— У них нет денег.
— А это мои проблемы?
— Нин, ну нельзя так.
— Как — так?
— По-жестокому.
Вот это слово — «по-жестокому» — он мне вставил, как нож в спину. Я — жестокая. Я, которая двенадцать лет строила, красила, копала, а он дал ключи чужим людям, не спросив меня, — и жестокая я.
Дашка сидела за столом, ковыряла котлету.
— Пап, — сказала она, не поднимая глаз, — ты бы тоже обиделся, если бы мама без спроса кого-нибудь поселила в гараже.
Сергей покраснел. Гараж — его святое. Он там три года свой мотоцикл собирает, по запчастям.
— Это другое, — сказал он.
— Чем?
Он не ответил.
Прошло три недели. Костя с Жанной жили на моей даче и, судя по молчанию, уезжать не собирались. Сергей ездил к ним один раз — «проведать». Вернулся и сказал, что всё нормально, люди аккуратные, спасибо говорят.
Мне позвонила соседка по даче, Вера Павловна, семидесяти двух лет, божий одуванчик с цепкими глазами.
— Нина, я чего звоню. Там у тебя гости живут. Мужчина, женщина, мальчик. Я думала — родня ваша приехала. Но вчера гляжу — этот мужчина у тебя с веранды наличник снял. Ну, левый который, с петухами. Говорит — прогнил, мешает, дверь не открывается нормально. И в сарай отнёс.
Я не помню, что ответила Вере Павловне. Помню, что пальцы онемели и я положила телефон на стол очень медленно. Наличник. Тот самый — бабушкин, резной, который я восстанавливала две недели: вымачивала в олифе, вычищала каждую прорезь зубной щёткой, покрывала лаком в три слоя. Он не прогнил. Он был крепкий. Просто мешал кому-то открывать дверь пошире.
Я взяла отгул в пятницу. Утром села в машину и поехала в Алексин.
Я подъехала к дому в одиннадцать утра. Калитка была открыта — я никогда не оставляла её открытой. У забора стояла чужая «Приора» с тульскими номерами, на крыле — вмятина, на заднем стекле — наклейка «Ребёнок в машине».
Во дворе было не узнать. Газон — вытоптанный. Мои клумбы вдоль дорожки — те, что я три года назад засаживала флоксами, — раскиданы: по краю валялся детский самокат, рядом — пластиковый таз с замоченным бельём. У яблони, той, что мы сажали с Дашкой, привязана бельевая верёвка. К стволу. Верёвкой, которая врезалась в кору.
Бочка для воды сдвинута. На крыльце — чужие шлёпанцы, три пары, и коврик, которого у меня не было: вытертый, с надписью «Welcome». На моём крыльце.
Я поднялась на веранду. Дверь была открыта. Из дома пахло чужой едой — жареная рыба и что-то кислое, капуста, что ли.
Женщина вышла из комнаты — в халате, с полотенцем на голове. Это была Жанна. Я видела её один раз, на дне рождения тёти Зины, мельком.
— Здравствуйте, — сказала она и посмотрела на меня настороженно. — А вы к кому?
Она стояла в моём доме, в моей комнате, из которой тянуло чужим стиральным порошком — и спрашивала меня, к кому я пришла.
— Я — хозяйка этого дома, — сказала я.
Жанна смутилась, но ненадолго.
— А, Нина. Костя говорил. Ну проходите. Вы бы позвонили заранее, я бы прибралась.
Я прошла. В большой комнате стоял Жаннин раскладной диван — его привезли, моего не было видно, потом я нашла его в сарае, со сломанным механизмом. На подоконнике — чужие цветы в горшках. На стене — детский рисунок, приклеенный скотчем прямо на краску, которую я наносила валиком в три слоя.
Кухня. На столе — Костина пепельница. Он курил в доме. На моих окнах — жёлтый налёт, который бывает от табачного дыма за пару недель. Мои занавески, белые, с вышивкой, которые мне шила мама, — были сняты. Вместо них висела какая-то тряпка в цветочек.
Вторая комната — та, что поменьше, Дашкина, — была завалена вещами мальчика. Конструктор на полу. Одежда на спинке кровати. Кровать Дашки — без покрывала, матрас в пятнах.
Я вышла во двор. Подошла к фасаду. Левого наличника не было. На его месте — голая стена и четыре дырки от шурупов.
Я достала телефон и начала снимать. Молча. Двор. Клумбы. Бельё на яблоне. Веранду. Комнаты. Пепельницу. Занавески. Матрас. Стену без наличника. Сарай, в котором мой наличник лежал на земле, рядом со сломанным диваном.
Жанна вышла за мной.
— Вы чего снимаете? Костя сказал — нам разрешили тут жить. Мы тут временно. Что вы, как проверка какая-то?
Я не отвечала. Снимала. Семь минут видео.
Вечером я показала видео Сергею. Без слов. Поставила перед ним телефон и нажала «воспроизвести».
Он смотрел. Сначала спокойно. Потом — хмуро. Когда дошло до наличника — отвернулся.
— Ну они же не специально, — сказал он тихо.
— Серёж.
— Что?
— Я двенадцать лет. Ты слышишь? Двенадцать лет. А ты отдал это за один звонок.
— Я не отдавал. Я дал пожить.
— Посмотри на экран. Это — «дал пожить»?
Он молчал. Дашка стояла в дверном проёме, слушала. Потом ушла к себе и закрыла дверь. Было слышно, как она там что-то уронила.
— Мне завтра на работу, — сказал Сергей и встал.
Он ушёл в другую комнату. Я осталась сидеть на кухне. В квартире было тихо, только холодильник гудел. Июльский вечер, окна открыты, с улицы — запах нагретого асфальта и чьи-то голоса. Всё то же самое, что вчера, и неделю назад, и месяц. Только раньше тишина была нормальная. Наша. А теперь — между нами.
В субботу утром мне позвонила тётя Зина. Я знала, что Сергей ей рассказал — он не умеет держать вещи при себе, когда нервничает.
— Нина, ты меня послушай, — начала она без приветствия. — Костик мой — непутёвый, я сама знаю. Но он мужик, ему тяжело. Жанна эта — ладно, не подарок, но ребёнок-то при чём? Мальчишке десять лет, ему где жить? На вокзале?
— Тётя Зина, я не просила их ко мне заселяться. Это Сергей без меня решил.
— А ты что — чужая? Ты жена его. Серёжка вас просит — потерпите месяц-другой, пока Костик не найдёт. А ты упёрлась. Дача стоит, зимой всё равно пустая. Что тебе, жалко?
— Мне жалко, — сказала я. — Мне жалко, что мой дом, в который я вложила всё, что у меня было, курят, ломают и обживают, как будто он ничей. Мне жалко, что мои занавески сняли и мой наличник содрали.
— Наличник! — тётя Зина хмыкнула. — Из-за деревяшки — такой скандал.
Из-за деревяшки.
— Тётя Зина, у Кости есть мать. Вы. У вас однокомнатная в Туле. Пустите его к себе.
Пауза. Длинная. Потом:
— Нина, я пожилой человек, мне семьдесят лет. Я не могу с чужими людьми в одной комнате.
— А я, значит, могу?
Она бросила трубку.
Я поставила Сергею условие: или они съезжают до конца июля, или я еду сама и меняю замки. Без разговоров с Костей, Жанной и тётей Зиной.
Сергей молчал два дня. На третий сказал:
— Ладно. Я сам поговорю.
Он поехал в Алексин в субботу. Вернулся в воскресенье вечером, чёрный от загара и злой. Молчал. Я не спрашивала. За ужином Дашка спросила:
— Пап, ты чего такой?
— Устал.
— Ты там что — ремонт делал?
Он посмотрел на неё, потом на меня.
— Делал, — сказал коротко.
Потом, когда Дашка ушла, он рассказал. Костя и Жанна уехали — Сергей их попросил, они обиделись, Жанна хлопала дверями, Костя сказал «понял, братан, нормально, посмотрим, кто тебе в старости стакан воды подаст». Тётя Зина позвонила Сергею, пока он был там, — кричала, называла его предателем.
А потом Сергей увидел дом.
Он три часа отмывал кухню. Менял Дашкино постельное бельё. Оттирал жёлтый налёт с окон. Привязал обратно бочку. Убрал верёвку с яблони — кора под ней потемнела, ободралась.
Наличник он принёс из сарая и попытался повесить. Но два крепления были отломаны. Сергей провозился с ним час и не справился.
— Нин, — сказал он, глядя в стол, — наличник я отремонтирую. Мне нужна эпоксидка и струбцины. На следующих выходных сделаю.
Я кивнула.
— Мне жаль, — сказал он. — Я думал — они нормальные люди. Думал — ну поживут и поживут. Не думал, что так.
— Ты не думал вообще, Серёж. Ты не подумал, потому что для тебя это было просто — дача. А для меня это — двенадцать лет.
Он молчал. Потом поднял глаза.
— Я знаю.
— Нет. Ты знаешь умом. А руками — не знаешь. Ты за все годы приехал туда работать — дай бог десять раз. А я — каждые выходные, пять месяцев в году, двенадцать лет подряд. Посчитай, если хочешь.
Он не стал считать.
В среду я зашла в «Магнит» после работы. Стояла у полки с крупами, выбирала гречку. Подошла Людмила Ивановна, бывшая бухгалтерша из школы, мы с ней знакомы лет двадцать, но никогда не дружили. Она знала тётю Зину по какому-то садоводческому товариществу.
— Нина, я слышала — ты родню Серёжину на улицу выставила?
Я повернулась. Людмила Ивановна стояла с корзиной, в которой лежали кефир и батон, и смотрела на меня поверх очков с тем выражением, которое бывает у людей, когда они уже всё решили, но хотят послушать для формы.
— Людмила Ивановна, это не ваше дело.
— Конечно, не моё. Но знаешь, Нин, я скажу как есть. Мужчина с ребёнком, без крыши, а ты из-за какой-то дачи — скандал. Ну нехорошо. Дача — это вещь, а люди — это люди.
— Вы были у меня на этой даче?
— При чём тут…
— Вы видели, что они там сделали?
— Ниночка, ну что они могли сделать за три недели?
Я поставила гречку в корзину, развернулась и пошла к кассе. За спиной Людмила Ивановна сказала — негромко, но так, чтобы я слышала:
— Вот такие бабы мужиков и теряют. Из-за ерунды.
Кассирша подняла голову, посмотрела на меня. Я расплатилась, взяла пакет, вышла. На парковке села в машину, положила руки на руль и смотрела прямо перед собой, в белую стену магазина, минуты три. Потом завела мотор и поехала домой.
В следующую субботу Сергей встал в шесть утра. Я слышала, как он гремел в прихожей, собирал инструменты. Потом зашёл на кухню — я уже не спала, сидела, пила кофе.
— Я на дачу, — сказал он. — Наличник буду клеить. И яблоню посмотрю — может, кору обработать надо.
Я молча достала из ящика садовый вар и протянула ему.
Он уехал. Вернулся вечером, с исцарапанными руками и обгоревшей шеей. Молча помылся, сел ужинать. После ужина сказал:
— Наличник склеил. Повесил. Криво немного — я не так аккуратно, как ты. Но держится.
— Спасибо.
— Яблоню замазал. Кора вроде не глубоко пострадала. Газон подстриг. Клумбу восстанавливать не стал — не знаю, что куда сажать. Покажешь в следующий раз?
— Покажу.
Он помолчал.
— Нин, мать позвонила, — он имел в виду тётю Зину. — Говорит, Костя нашёл комнату в Щёкино, снимает за девять тысяч. Жанна устроилась на кассу в «Пятёрочку». Мать им помогает — с пенсии отдаёт пять тысяч в месяц.
— Хорошо.
— Мать сказала — ты могла бы извиниться.
Я посмотрела на него.
— Серёж.
— Я знаю, — он поднял руку. — Я ей сказал, что извиняться тут должен я. Она бросила трубку.
Дашка вышла из своей комнаты, села рядом с отцом. Положила голову ему на плечо.
— Пап, а ты меня в следующий раз на дачу возьмёшь? Мне Кирюшу жалко, но я хочу свою кровать проверить. У меня там, под матрасом, книжка лежала. «Гарри Поттер», четвёртая часть. Бабушка Валина закладка в ней, открыточка.
Сергей обнял её одной рукой.
— Возьму.
Я встала, убрала тарелки. За окном было ещё светло — конец июля, длинные вечера. Из двора доносился звук мяча, кто-то из соседских ребят играл. Обычный вечер. Мы не ругались. Не мирились — потому что формально помирились. Сергей починил наличник, извинился, признал. Всё правильно.
Только я теперь знала, чего стоит его доброта. Она всегда за чей-то счёт. Раньше — за мой. Теперь он это понял, и я видела, что ему стыдно. Но стыд — это не гарантия. Стыд проходит. А следующий Костя найдётся.
Я поставила тарелки в мойку. За стенкой Дашка смеялась — Сергей ей что-то показывал в телефоне.
На даче — я знала — наличник висит. Криво. С заметным швом, где Сергей склеил. Он будет держаться. Но трещину на дереве видно, если подойти близко. Впрочем, никто же не подходит.
Муж вручил мне на юбилей подарок, который РАЗРУШИЛ 15 лет брака. Гости аплодировали моему ответу