Я ушла молча. Я думала, он догонит в подъезде. Но он боялся стучать каблуками по её ковру.
То утро я запомнила по запаху укропа. Я резала его для супа, когда услышала за закрытой дверью их голоса. Дверь в спальню сына, которую я когда-то обивала дерматином, теперь была новой, глянцевой. Катя настояла. Я не спорила. Я вообще перестала спорить за полгода, что они жили в моей квартире.
— Либо она съезжает, либо я, — голос Кати звучал тихо, но чеканно, как будто она выстукивала гвозди. — Я не собираюсь жить в музее её прошлого. Твоя мать ведёт себя как хозяйка.
Сын молчал. Я замерла у плиты, держа нож над доской. Укроп пах горько и свежо. Я ждала, что он скажет: «Это её дом, мы здесь гости». Или хотя бы: «Мам, давай поговорим». Но он молчал так долго, что я поняла: он не скажет ничего. Он выберет её, потому что боится остаться один в своей новой жизни, где я — лишний экспонат.
Я выключила газ. Суп остался недосоленным. Я прошла в прихожую, вытерла руки о фартук. На комоде стояли мои иконы, которые Катя велела убрать в шкаф, а я поставила обратно. Теперь я сняла их бережно, завернула в полотенце и положила в сумку. Потом сняла с вешалки пальто. Ключи от квартиры я положила на старый сундук в углу. Сундук этот достался мне от бабки, в нём лежали все документы — свидетельство о рождении Саши, ордер на квартиру, старые расписки. Я не стала их трогать. Я думала, что скоро вернусь.
Я открыла дверь и вышла. Не хлопнула. Просто шагнула за порог и прикрыла за собой створку так тихо, как будто уходила в магазин. За спиной всё ещё было тихо. Они не слышали. Или слышали, но не посчитали нужным остановить.
Мне тогда казалось, что я проверяю их. Проверяю, заметят ли пропажу, хватятся ли. Я сняла комнату у старушки на другом конце города, чтобы не мозолить глаза. Первые две недели я ждала звонка. Телефон молчал. Через месяц я сменила сим-карту. Не из гордости — из боли. Я не могла больше смотреть на экран, где не было пропущенных от Саши.
Комнату снимала у бабы Мани. Так её все звали во дворе, хотя ей было всего семьдесят два, и она была слепа на оба глаза. Жила одна в двушке с разбитыми окнами. Пенсии не хватало на сиделку, и она сдавала комнату за копейки, только чтобы кто-то был рядом. Я платила ей три тысячи в месяц и покупала продукты. Взамен спала на скрипучей кровати и каждое утро читала ей вслух старые книги. Баба Маня любила Бунина. Я читала, а сама думала о том, что мой сын сейчас пьёт кофе из моих чашек, которые Катя наверняка уже выбросила, и ступает по моему паркету, который я натирала мастикой каждую субботу.
Я могла бы устроиться на работу с хорошей зарплатой. У меня был диплом экономиста и опыт в плановом отделе. Но я не стала. Я пошла уборщицей в школу неподалёку, чтобы меня никто не нашёл. Я хотела, чтобы они думали, будто я пропала. Чтобы сын искал меня, беспокоился. Но он не искал. Я проверяла городские новости, думала, не подал ли он заявление в розыск. Не подал.
Через полгода я узнала от соседки по лестничной клетке, что в моей квартире сделали евроремонт. Сломали стену между кухней и комнатой, ту самую, которую я с мужем возводила из пеноблоков. Муж тогда был пьян в стельку, но держал уровень, потому что боялся меня. Я была сильной. Всегда была сильной. Может, в этом и была моя ошибка.
Баба Маня умерла через десять месяцев после того, как я к ней въехала. Умерла тихо, во сне, с книгой на груди. Я вызвала скорую, оформила документы. Перед смертью она успела оформить завещание на меня — мы ходили к нотариусу за три недели до этого. Она сказала: «Ты мне глаза заменила, Галя. Пусть тебе эта комната будет домом». Я не плакала. Я похоронила её и осталась жить в её квартире, как будто так и было задумано.
На сороковины я пошла в храм. Тот самый, недалеко от моего старого дома. Я не хотела никого встречать, но судьба, видно, решила иначе.
Катя стояла у ящика для свечей, выбирала самую тонкую. Я узнала её по духам — приторным, с запахом ванили. Она обернулась, и в первую секунду не поняла, кто перед ней. Я сильно похудела за этот год, лицо осунулось, волосы поседели и я их не красила.
— Галина Петровна? — она прищурилась, будто пыталась разглядеть во мне что-то знакомое.
— Здравствуй, Катя.
Она не растерялась. Она вообще не из тех, кто теряется. Поправила дорогую шубку, сложила руки на животе. Живот был округлым. Она ждала ребёнка.
— А мы вас искали, — сказала она спокойно. — Саша переживал.
Я промолчала. Я знала, что это неправда. Если бы переживал — нашёл бы. У меня оставался тот же паспорт, та же прописка, я никуда не исчезала. Просто сменила номер.
— Вы бы позвонили, — продолжала Катя. — Мы же не чужие. Саша ваш сын.
— Я знаю, — сказала я. — Как вы тут?
— Хорошо. В квартире теперь всё по-другому. Светло, просторно. Мы, кстати, хотим её продать. Дом сдали, переезжаем в центр, там и ребёнку будет лучше. Нужны только ваши документы. Вы же собственник.
Она смотрела на меня в упор. Я поняла, что это не случайная встреча. Она знала, что я хожу в этот храм. Может, следила, может, узнала от той же соседки. Ей нужны были документы. Не я.
— Какие документы? — спросила я, хотя знала.
— Ну, свидетельство о праве собственности. Мы думали, вы его забрали с собой, когда ушли. Саша помнит, что вы ключи на сундук положили, а когда открыли, документов там не было.
Я улыбнулась. Внутри всё похолодело. Значит, они всё-таки открыли сундук. Искали. Не меня — бумаги.
— Документы у меня, — сказала я. — Но продавать квартиру я не собираюсь.
Катя изменилась в лице. Улыбка сползла, глаза сузились.
— Галина Петровна, вы же не живёте там. Зачем вам пустые метры? Мы хотим дать ребёнку хорошее будущее. Саша заслужил свою долю.
— Саша заслужил, — повторила я. — А я нет?
Она не нашлась, что ответить. Я повернулась и пошла к выходу. Она окликнула меня, но я не обернулась. На улице я прислонилась к стене храма и долго смотрела в небо. Я знала, что теперь они не отстанут.
Через неделю сын пришёл сам.
Я услышала стук в дверь комнаты, которую теперь называла своим домом. Стук был неуверенный, дробный. Я открыла. Саша стоял на пороге, в дорогом пальто, с пакетом в руке. За его спиной маячила серая панельная стена общежития, где когда-то жила баба Маня.
— Здравствуй, мам.
Я отступила, пропуская его внутрь. Он огляделся. Узкая кухня, старая плита, моя кровать, застеленная бабушкиным одеялом. Стопка книг на подоконнике. Он поставил пакет на стол — там были фрукты и бутылка дорогого коньяка.
— Ты как? — спросил он, не глядя на меня.
— Живу. А ты?
— Нормально. Катя беременна. Скоро родишь внука.
Я кивнула. Села на табурет, предложила ему сесть напротив. Он сел, помялся, расстегнул пальто.
— Мам, нам нужны документы на квартиру. Катя нашла покупателя, хорошая цена. Мы хотим взять ипотеку на трешку в центре, там и ребёнку сад рядом, и школа.
Я смотрела на его руки. Он теребил ключи от машины. Дорогой брелок, новенькие ногти, аккуратный маникюр. Он стал таким же, как Катя. Гладким, правильным, чужим.
— Ты не спросил, как я живу, — сказала я. — Не спросил, здорова ли я. Не извинился за то, что выставил.
Он поднял глаза. В них была усталость, раздражение, что-то ещё, похожее на стыд.
— Мам, ну зачем ты начинаешь? Ты сама ушла. Мы тебя не выгоняли.
— Я слышала ваш разговор. Ты молчал.
Он покраснел.
— Это была её инициатива. Но она моя жена. Я должен был выбрать её. Ты бы на моём месте поступила так же.
— Я бы никогда не поставила своего ребёнка перед таким выбором.
Он дёрнул плечом, как в детстве, когда не хотел есть манную кашу.
— Ладно, мам. Давай не будем о прошлом. Дай документы, и мы разойдёмся миром. Я буду приезжать, помогать тебе. Внука будешь нянчить.
Я встала, подошла к шкафу, достала с верхней полки папку. Красную, истрёпанную, перевязанную резинкой. Он оживился, подался вперёд. Я положила папку на стол, но не открыла.
— Саша, ты знаешь, что квартира была кооперативной?
— Ну да. Папа вступил, потом вы выплатили пай. Я помню.
— Пай мы выплатили. Но я так и не оформила полную приватизацию на себя. По документам квартира до сих пор числится как служебная, потому что я не подала заявление вовремя. Я ждала, пока ты закончишь школу, чтобы вписать тебя. А потом закрутилось, муж умер, мне было не до того.
Он побледнел.
— В смысле служебная? Как это?
— Ордер на моё имя. Я ответственный квартиросъёмщик. Ты прописан, но не собственник. Продать квартиру можно только после приватизации, а для этого нужно моё заявление и моё личное присутствие.
— Так подай заявление! — он почти закричал. — Приватизируй на себя и продавай!
Я покачала головой.
— Не буду.
— Почему?!
— Потому что я хочу, чтобы у меня был дом. Пусть маленький, пусть в этом бараке, но он мой. А там, — я кивнула в сторону окна, за которым оставался мой старый район, — там я уже не жилец. Ты выбрал. Я приняла.
Он вскочил, опрокинув табурет. Лицо его перекосилось.
— Ты что, мстишь мне? За то, что я не заступился? Это подлость, мать. Я твой сын!
— Ты мой сын, — тихо сказала я. — Но ты пришёл не ко мне. Ты пришёл за квадратными метрами. Ты не спросил, где я спала этот год. Ты не спросил, как я похоронила женщину, которая стала мне ближе, чем ты. Ты пришёл, когда тебе понадобились бумажки.
Он сжал кулаки. Я видела, как он борется с желанием ударить по столу, наорать, разнести эту жалкую комнату. Но он сдержался. Он вообще умел сдерживаться. Этому я его научила.
— Ты всегда всё делала по-своему, — прошипел он. — Отец пил, потому что ты его задавила. Я вырос безвольным, потому что ты решала за меня. Катя меня вытащила, понимаешь? Она научила меня хотеть чего-то, добиваться. А ты хотела, чтобы я навсегда остался маменькиным сынком.
Эти слова вошли в меня, как нож. Я ждала их много лет. Знала, что он так думает. И всё равно было больно.
— Ты прав, — сказала я. — Я была сильной. Слишком сильной. Я тащила всё на себе, потому что твой отец был слаб. И я не заметила, как ты стал слабым. Прости меня за это. Но сейчас я выбираю себя. Впервые в жизни.
Он смотрел на меня, и в его глазах что-то треснуло. Злоба ушла, осталась растерянность.
— Что мне теперь делать? — спросил он тихо. — Катя… она уйдёт, если узнает, что квартиры нет.
— Тогда она уйдёт не из-за квартиры, — ответила я. — Тогда она уйдёт, потому что ты ей не нужен без неё.
Он забрал пальто и вышел, не попрощавшись. Красная папка так и осталась лежать на столе. Я развязала резинку, достала документы. Свидетельство о приватизации, которое я оформила тайно, ещё до того, как они въехали. Я была собственницей. Могла продать, могла подарить, могла выгнать их в любую минуту. Но я молчала. Я ждала, когда сын сам придёт и спросит не про стены, а про меня. Он пришёл, но спросил про стены.
Я сложила бумаги обратно. Там же лежало завещание, которое я составила в прошлом месяце. Всё, что у меня было — эту комнату и ту квартиру — я завещала не Саше. Я завещала её храму, с условием, что в ней сделают приют для старых женщин, которые остались одни. Как я. Как баба Маня.
Я не ждала, что сын вернётся. Но он вернулся через три года.
Я узнала об этом от соседки. Та сказала, что Саша развёлся. Катя ушла, когда поняла, что квартира не продаётся, а мужчина, который не может решить жилищный вопрос, ей не нужен. Сын остался один, с маленьким мальчиком, в моей старой квартире, где теперь не было ни евроремонта, ни новой мебели. Катя забрала всё, кроме стен.
Он пришёл весной, когда я сажала яблоню во дворе. Купил саженец на рынке и принёс с собой. Мы стояли друг напротив друга, и я видела, как он постарел. Под глазами залегли тени, плечи ссутулились. Он держал за руку мальчика лет двух, который прятался за его ногу.
— Мам, — сказал он. — Я принёс яблоню. Место есть?
Я посмотрела на свой маленький палисадник перед домом бабы Мани. Там росла старая сирень и кривая рябина. Место было.
— Есть, — сказала я.
Он выкопал яму, посадил дерево, прикопал. Мальчик сидел на крыльце и смотрел на меня огромными глазами, похожими на Сашины, когда ему было три года.
— Это мой сын, — сказал Саша, вытирая руки о штаны. — Миша.
— Здравствуй, Миша, — сказала я.
Мальчик не ответил. Тогда я достала из кармана яблоко, прошлогоднее, из тех, что лежали в погребе. Он взял, укусил и улыбнулся.
Мы сидели на крыльце втроём. Саша молчал, потом спросил:
— Ты поэтому молчала? Чтобы я потерял всё?
Я покачала головой.
— Нет, Саша. Я молчала, чтобы ты пришёл ко мне не за квадратными метрами, а за яблоками. Ты пришёл. Значит, я всё сделала правильно.
Он не заплакал. Он только опустил голову, и я положила руку ему на плечо, как в детстве, когда он прибегал из школы с синяком.
— А что теперь будет с квартирой? — спросил он тихо.
— Я отменила завещание, — сказала я. — Квартира твоя. После меня. Но пока я жива — она моя. И ты будешь жить в ней, пока не научишься быть хозяином, а не приживалой.
Он поднял глаза, и в них я увидела облегчение. Не жадность — облегчение. Как будто он получил не деньги, а прощение.
Мы допили чай, и Саша ушёл, унося Мишу на руках. Яблоня стояла тонким прутиком посреди двора. Я знала, что она приживётся. Я всегда умела ухаживать за тем, что сама посадила.
Через неделю он пришёл снова. Без документов, без просьб. С пирогом из магазина, который мы разломили пополам.
— Солёный, — сказала я.
— Я не умею выбирать, — ответил он.
— Научишься.
Мы сидели на том же крыльце, смотрели, как заходит солнце за панельные пятиэтажки. Он спросил, почему я не сказала про приватизацию сразу.
Я долго молчала, потом ответила:
— Потому что если бы я сказала, ты бы остался с ней из-за квартиры. А так ты остался один и понял, кто тебе на самом деле нужен.
— А ты? — спросил он. — Я тебе нужен?
Я взяла его руку, сухую, взрослую, с мозолями от топора — он сам колол дрова этой зимой, не нанимал никого.
— Ты всегда был мне нужен, — сказала я. — Просто я тоже была нужна. Сама себе. Ты забыл об этом, а я напомнила.
Он кивнул, и мы замолчали. Над городом зажигались фонари, и в свете одного из них я увидела, как в окне моей старой квартиры загорелся свет. Теперь там жил он. Один с сыном. Учился готовить суп, мыть полы, вставать по ночам к ребёнку.
Я не вернулась в ту квартиру. Моим домом стала комната бабы Мани, яблоня во дворе и тишина, в которой я наконец перестала быть сильной. Я стала просто матерью. Не хозяйкой, не спасительницей, не тем, кто тащит на себе всё. Просто той, кто ждёт у крыльца с яблоком в руке.
Саша приходит каждую субботу. Мы пьём чай, он рассказывает про Мишу, я рассказываю про книги, которые читаю. Мы не говорим о прошлом. Оно осталось там, за дверью, которую я закрыла молча. Но иногда, когда он уходит, я слышу, как он говорит сыну: «Пойдём, Миша, к бабушке. Она нас ждёт».
И я знаю, что теперь он приходит не за стенами. Он приходит за яблоками.
Почему шланг стиральной машины нельзя просто бросать на пол. А требуется делать загогулину?