– Сергей, – говорю.
Он сидит у окна, крошит хлеб для синиц. На подоконнике выкладывает кусочки ровным рядом, как всегда.
– Я подал заявление. Перевели обратно в бригаду.
Двенадцать лет. Я встречала его в рубашке, не в робе. Теперь куртка висит так, будто и не уходила.
– Ты что задумал.
– То, что сказал.
Он не поворачивается. Плечо левое привычно ниже правого – после перелома ключицы в девяносто восьмом так и осталось. Я знаю каждую его неровность наизусть. Двадцать девять лет вместе.
– Сергей, это шутка?
– Нет.
– Сергей, тебе пятьдесят шесть.
– Знаю.
– Сергей, у тебя давление.
– Знаю.
Я сажусь напротив. Стол между нами – клеёнка в мелкий цветочек, купили в марте, ещё до всего. Хлебные крошки на подоконнике смотрятся как расчёт какой-то, как таблица.
– Ты в учётной хорошо работал. Начальник цеха как к родному относился.
– Валь.
– Что Валь.
– Я решил.
Смотрю на его руки. Короткие, широкие пальцы. Под ногтями – синеватые крапины, такие не сходят, сколько ни мой. Это и есть шахта – она в коже, в лёгких, в самом человеке. Я это знаю лучше других. Тридцать один год отходила в медсанчасть при шахте, знаю, как уголь входит в людей и как выходит из них – чаще всего ногами вперёд.
– И когда.
– В понедельник смена.
Сегодня четверг. Четыре дня.
Я встаю, иду к плите. Там картошка в кастрюле, почти готова. Стою над паром и не могу понять, что с ней делать дальше. Слить? Оставить? Картошка вдруг делается самой трудной задачей в мире.
– Валя.
– Да.
– Я хотел раньше сказать. Не мог.
Повернулась. Он сидит всё так же, лицом к окну, ко мне спиной.
– Это из-за Антона?
Сергей молчит. Крошит хлеб. Голова опущена.
– Из-за Антона, – отвечаю сама себе.
Он поворачивается. Глаза сухие, но сухие как в колодце сухо. Не пустые, а такие, в которые упало что-то и ударилось о дно.
– Валь, ты иди. Ужинай. Я не голодный.
Встаёт, уходит в комнату. Куртка на гвозде покачивается от того, как он прошёл мимо двери.
Картошку всё-таки слила. Ужинала одна. Стояла у окна, смотрела, как прилетают к подоконнику маленькие птицы – две, три, ещё одна. Клюют хлеб. Сергей всегда крошит им по вечерам, с той зимы, как ушёл наверх.
В четырнадцатом году был обвал на третьем горизонте. Сергея тогда вынесли на носилках – нога перелом, ребро, сотрясение. Два месяца лежал. Я сидела при нём: то на работе, то при нём в больнице, так и ходила туда-сюда. А когда выписали, начальник участка сказал: Сергей Михалыч, хватит вам. Идите в учётчики, будете считать наряды, выписывать накладные. Зарплата поменьше, но ни пыли, ни обвалов. Сергей согласился. А я тогда перекрестилась так, как, наверное, перед иконой в храме никогда так не крестилась.
Двенадцать лет. Я отвыкла бояться.
В восемнадцатом у нас внук родился – Мишка, у сына Лёши, который в Кемерово уехал после армии. В двадцать первом купили эту квартиру – двушку, потому что в хрущёвке стало тесно. В двадцать четвёртом Сергей начал крошить синицам – зимой была страшная стужа, сорок градусов с ветром, он вышел и вынес хлеб, с тех пор так и пошло.
А в апреле этого года обвалило штрек на четвёртом горизонте. Там был Антон.
Антону двадцать три. Он сын Ирины – сестры Сергея. Ира родила его в двадцать шесть, поздно по тогдашним меркам. Антон Сергею племянник, а по сути – как сын второй. Пока Лёша в Кемерово, Антон к нам бегал, с Сергеем ездил на рыбалку, в гараж, к бабе Нине на огород. А в феврале этого года Антон устроился в шахту. Первая смена. Проходчик-ученик.
Сергей тогда был против. Я помню, как они ругались на нашей же кухне, где я сейчас стою с тарелкой. Антон кричал: дядь Сереж, ты же сам всю жизнь там, ты же инженер по стажу. А Сергей отвечал: потому и говорю. Потому и не хочу, чтобы ты.
А Антон всё-таки пошёл.
В апреле обвалило штрек. Четверо погибли. Антон был на третьем от конца.
Похороны были на Троицу. Девятое июня. Двое суток шёл дождь, и земля на кладбище расхлябилась так, что гроб ставили на доски. Ира стояла у края, держась за крест соседней могилы, не плакала, только голос её сел вот так, в нижний регистр, и до сих пор оттуда не поднимался.
После похорон Сергей уехал в шахтное управление – сразу, в тот же вечер. Я думала, по документам. Какие-то выплаты, какие-то справки. Не спрашивала. А оказалось – заявление.
Теперь у меня четыре дня.
***
Утром в пятницу я пошла к Ире.
Она живёт на Шахтёров, дом семь, второй подъезд, пятый этаж без лифта. Я поднималась медленно – давление у меня тоже своё. На третьем остановилась, постояла. На четвёртом – ещё. Считала этажи как годы.
Ира открыла не сразу. Увидела меня – и лицо её дрогнуло, но не так, как раньше дрогнуло бы. Теперь её лицо будто за стеклом – все движения замедлены.
– Валя. Заходи.
В квартире было чисто. Слишком чисто. На полках ни пылинки, занавески свежепостиранные, ковёр пропылесосен. Это мне знакомо – когда горе такое, что на нём стоять нельзя, люди драят дом.
На кухне стояла фотография Антона. В рамке. Та, с выпускного техникума – он в белой рубашке, стрижен коротко, правое ухо чуть оттопырено, как всегда было у него. Смеётся над чем-то, чего на фото нет.
– Чаю, – сказала Ира.
– Нет, я к тебе по делу.
Она посмотрела на меня. Щёки у неё втянуло за эти два месяца, скулы стали резче, лицо будто собралось. И глаза как у Сергея теперь – сухие и с чем-то на дне.
– Говори.
– Сергей возвращается в бригаду. В понедельник спускается.
Молчала она долго. Я уже подумала – не слышит, или не понимает. Но она услышала. Просто обдумывала.
– Знает, что ты мне скажешь?
– Нет.
– А зачем мне говоришь?
Вот тут я и не знала, что ответить. Зачем я к ней пришла? Остановить? Попросить, чтобы она Сергея отговорила? Но Ира теперь говорит на том языке, где отговаривать нечего. У неё мальчика нет. У меня – есть.
– Ир, – начала, – ты скажи ему. Тебя он послушает.
Ира налила себе чаю. Мне – тоже, хотя я отказалась. Села напротив. Руки у неё сложены на столе, как у школьницы.
– Не скажу.
– Почему.
– Он сам знает, что делает.
– Он делает глупость. Ему пятьдесят шесть.
– Валя.
Она посмотрела на меня, и я поняла, что сейчас услышу что-то, что мне не понравится.
– Валя, он Антошу отговаривал. Год целый. А Антоша всё равно пошёл. И погиб. И Сергей теперь считает, что это он недосказал. Недообъяснил. Недоудержал.
– Это не так.
– Мне тоже кажется, что не так. А ему кажется, что так.
Я держалась за кружку. Кружка была горячая, а руки у меня холодные. Что-то в груди сжалось – не сердце, не лёгкие, а вот такое, под рёбрами, чему у меня нет имени.
– Ирина, – говорю, – он у меня один.
– Валя, – отвечает она, – у меня тоже был один.
И в этот момент мне стало так стыдно, что я чуть не встала и не ушла. Сидела, смотрела в кружку, в чайную муть. Потом подняла глаза.
– Прости.
– Не за что.
– Есть за что. Я пришла тебя использовать.
– Ничего.
Она смотрела на меня долго, потом руку свою положила поверх моей. Пальцы холодные, тонкие. Раньше она была плотная, сильная. Теперь – как птица.
– Валь. Он пойдёт. Он должен. Не потому, что я его прошу. А потому, что ему надо. Иначе у него внутри горит так, что он не выживет.
– А если с ним что-то.
– А это уже как получится.
Я смотрела на неё, а она на меня. Две женщины на кухне, в пять этажей вверх без лифта, в шахтёрском городке, которого нет ни на одной карте, кроме Google. И говорим мы про то, про что здесь говорят в каждом втором доме.
– Ир, а ты как?
– Никак.
– Ну не никак.
– Никак, Валя. На работу хожу, домой хожу. Вечером телевизор включаю, чтобы был звук. Это всё.
Я встала, подошла к ней, обняла. Она не расплакалась. Плечо прижала к моему плечу, и так мы постояли минуту. Потом я ушла.
Спускалась с пятого обратно – быстрее, чем поднималась. На улице пахло сиренью. Был июнь, два месяца после обвала, и сирень цвела совершенно спокойно, как будто ничего не случилось.
У подъезда на скамейке сидел Юра. Юра – это бывший начальник участка, теперь на пенсии, друг Сергея с юности. Ему семьдесят один.
– Валя, – кивнул.
– Здравствуй, Юра.
– Я к Ире. Посижу с ней. Она не любит, но я всё равно сижу.
– Хорошо, что сидишь.
Я хотела уже идти, но он вдруг сказал:
– Сергей ко мне вчера заходил.
Я остановилась.
– Говорил.
– И что ты скажешь?
Юра помолчал. Он всегда молчал перед тем, как сказать что-то важное – так его в шахте учили, когда за слова отвечают.
– Я ему сказал: Сергей, не надо. А он ответил: Юра, надо.
– И всё?
– И всё. Он взрослый человек, Валя. Я ему в начальники уже не гожусь.
Я пошла дальше. Солнце слепило, сирень пахла, где-то во дворе хлопала дверь подъезда. Обычный день. Обычный шахтёрский день в обычном городке, где обычные женщины ждут обычных мужчин с обычной смены, и половина из них не дождётся когда-нибудь.
***
Вернулась домой, а Сергея нет. Записка на кухне: ушёл в управление, буду к шести.
Суббота была такая – он в управлении, я дома. Убиралась. Драила пол в комнате, где не драила его с марта. Протирала пыль на шкафу, до которой не дотягивалась. Это та самая работа, которую Ира делает уже два месяца.
Он пришёл в шесть сорок. Молча.
– Есть будешь?
– Буду.
Сели за стол. Я поставила борщ. Он ел, не поднимая головы.
– Сергей.
– М.
– Ты мне скажи.
– Что сказать.
– Правду. Ты возвращаешься, потому что думаешь, что Антон погиб из-за тебя?
Он положил ложку. Посмотрел в стол. Подбородок напрягся – я знаю этот жест, он появляется, когда Сергей что-то решает внутри.
– Нет.
– А почему тогда.
– Потому что, – и он замолчал. Долго. Минуту, может. – Валь, я двенадцать лет сверху смотрю, как они туда идут. Как клеть закрывается. Как потом выходят – чёрные, злые, живые. А я сижу в комнате с бумагами. И вот Антон. И я год ему говорил: не иди. А он пошёл. А я – тот, кто говорил и сам не идёт.
– Ты не обязан.
– Я не обязан, – сказал он, и губы у него задрожали. В первый раз за два месяца я увидела, как у него дрожат губы. – Я не обязан. Но я больше не могу наверху сидеть. Не могу, Валь. Я иду не потому, что виноват. Я иду потому, что мне стыдно.
Я молчала. Борщ остывал.
– Ты понимаешь?
– Понимаю.
– Не понимаешь.
– Сергей, – сказала я, – я тридцать один год в медсанчасти. Я пятьдесят четыре года прожила в этом городке. Я выросла с отцом-шахтёром и с братом-шахтёром, и с дядей-шахтёром. Я понимаю.
Он смотрел на меня. Я смотрела на него.
– Я только боюсь.
– Знаю.
– Очень боюсь, Сергей.
– Знаю.
И он взял мою руку через стол. Пальцы его – с синими крапинами под ногтями, с мозолями, с перекошенным большим от когда-то выбитого сустава. Родные до последней морщинки.
– Валь. Я иду на месяц. Один месяц. Потом посмотрим.
– Почему месяц.
– Потому что в бригаде Пашки Серова двух человек нет. Антон был третий. Они не закрывают участок. А там и молодняк, и пацаны необученные.
– И ты обученный.
– Тридцать два года под землёй. Я умею то, чему их не успели научить. Может, не даром.
Я закрыла глаза. Передо мной встала больничная палата четырнадцатого года. Сергей там лежит – нога в гипсе, голова забинтована, один глаз закрыт отёком. Я сижу рядом. И помню, как я тогда молилась – не помня слов, просто складывала их сама – чтобы он никогда больше туда не пошёл.
Двенадцать лет молитва работала.
– Хорошо, – сказала я. – Месяц.
– Валь.
– Иди. Один месяц.
Он сжал мою руку. Я сжала его. Борщ остыл совсем.
***
В воскресенье мы ездили на кладбище. К Антону.
Могила его – в конце четвёртого ряда, там, где новые. Крест деревянный, временный, пока Ира памятник не заказала. Холмик уже осел, трава проросла, сирень у оградки цвела тот же цвет, что у меня под окном.
Сергей стоял молча, руки сложил низко. Я держалась чуть сзади, как и положено тёте, а не матери. Ира с Юрой приехали позже, минут через двадцать. Она положила цветы – белые ромашки, он любил.
Потом Сергей сказал, негромко, мне одной:
– Валь.
– Да.
– Я ему обещал, что буду смотреть за молодыми.
– Когда.
– Вот сейчас. Про себя.
Я кивнула. Я тоже умею обещать мёртвым. Все мы здесь это умеем.
Ира подошла ко мне, взяла под руку. Мы постояли втроём, с Сергеем. Юра курил в стороне, не подходил.
– Серёж, – сказала Ира.
– Ир.
– Береги себя.
Он повернулся, обнял её. Это было недолго. Ира тоже не плакала. Я начала было, но собралась. Нельзя плакать перед мужем, которому через двадцать четыре часа в смену. Плакать буду потом.
Вечером он собирал сумку. Старую брезентовую, которая двенадцать лет лежала на антресолях. Я вытащила её днём, вытряхнула пыль. В ней всё ещё пахло шахтой – тем запахом, которого снаружи нет нигде, ни в одной кухне, ни в одном кабинете.
Сергей складывал: роба, каска, фонарь, очки, перчатки. Всё новое, всё только что получил на складе.
– Носки шерстяные возьми.
– Взял.
– Чай возьми сам, я не клала.
– Взял.
– Ну всё, значит.
Он застегнул сумку. Повесил куртку на дверь комнаты, чтобы с утра сразу.
Мы легли рано. Смена в шесть, подъём в четыре. Он заснул быстро – дыхание выровнялось в три вдоха. Я – нет. Лежала, смотрела в потолок. Потолок у нас белёный, с той побелкой, которую Сергей делал в двадцать первом, когда въехали. На потолке – маленькая трещинка, по диагонали. За пять лет она не разошлась.
Я смотрела на эту трещинку и думала – может, люди тоже так. Бывают трещинки, которые не расходятся. А бывают – которые разрастаются в обвал.
В три часа ночи я встала, пошла на кухню. Чаю себе сделала. Синицы уже не спят в это время, но ещё не проснулись – пауза. Кухня тихая. Сидела, пила чай, смотрела в окно. Темно было, над двором только один фонарь горел, и то мигал. Крошки на подоконнике – те самые, которые Сергей оставил ещё вечером. Синицы растащат к шести.
***
В четыре я пошла его будить.
Разбудила в четыре без пяти. Он встал сразу, как всегда – не потянулся, не похмурился. Сел на край кровати и несколько секунд смотрел в пол. Потом встал, пошёл умываться.
Я сварила кофе. Не чай, как обычно, а кофе – крепкий, чёрный, без молока, как он любил в молодости. Он удивлённо поднял бровь, но не спросил.
Ел овсянку. Пил кофе. Молча, сосредоточенно, как перед большим делом.
– Ну, я пошёл.
– Пошёл.
Подошёл ко мне, обнял. Крепко. Я уткнулась ему в плечо, в клетчатую рубашку – её он оставит в шкафчике, робу наденет в раздевалке. Пахло от него мылом и тем же кофе.
– Валь.
– Да.
– Я вернусь.
– Я знаю.
– Нет, ты послушай. Я вернусь. Вечером. К восьми.
– К восьми, – повторила я.
– Смена до шестнадцати, потом душ, потом домой. К восьми буду.
– Хорошо.
– И завтра тоже. И послезавтра.
– Сергей.
– Что.
– Иди уже. Опоздаешь.
Он засмеялся. Впервые за два месяца я услышала, как он смеётся – не громко, не долго, но настоящим смехом. И вышел.
Я стояла у двери, слушала, как он спускается по лестнице. У нас четвёртый этаж. Восемнадцать ступенек до третьей площадки, восемнадцать до второй, столько же до первой. Я считала. Потом хлопнула подъездная дверь, и я пошла к окну.
Во дворе уже светало. Он шёл к остановке автобуса – до шахты три километра, туда возит рабочий автобус с Ленина, тридцать четыре. Шёл уверенно, плечом ниже, сумка в правой руке. Я смотрела сверху, пока он не дошёл до поворота за школой и не скрылся.
Потом пошла на работу сама. Медсанчасть открывается в восемь, но я пришла раньше – мне надо было что-то делать руками. Пришла, помыла пол в процедурной, который и так был чистый. Разложила шприцы. Протёрла стерилизатор.
Девочки пришли в восемь. Маша, Люда. Поздоровались.
– Валь, ты чего такая.
– Какая.
– Ну не такая.
– Нормальная.
Они переглянулись. Потом Маша подошла, налила мне чаю. Поставила передо мной кружку, погладила по плечу, ничего не сказала. В шахтёрском городе женщины всё понимают без слов.
День тянулся медленно. Приходили люди – у одного спина, у другого рука, у третьего давление. Я ставила уколы, мерила давление, записывала. Руки работали сами. Голова – нет.
В двенадцать пришло сообщение по шахтной связи. Я его не видела, а видела Люда – у неё рация. Она пришла ко мне, побелела. Я посмотрела на неё и всё поняла в одну секунду.
– Что, – сказала я.
– Ничего, Валь. Ничего. Я про своего думала. Сашку моего.
– А что.
– Да бригадир из третьей по связи сказал, что задерживаются, вагонетка сошла. Ничего серьёзного. Просто смена продлится до семнадцати.
Я кивнула. Рука моя держалась за стол. Я её отпустила, стала дальше заполнять журнал.
– До семнадцати.
– До семнадцати, Валь. Ничего.
Я села обратно. Продолжала писать. Но буквы прыгали.
В пять вечера, когда у меня смена закончилась, я пошла домой. Шла через сквер. Сирень уже начинала осыпаться – лепестки лежали на асфальте, стояла первая жара.
Дома я сидела на кухне и смотрела на часы. Семь. Восемь без десяти. Восемь. Восемь ноль пять. Восемь десять.
Его не было.
Я подошла к телефону. Позвонить ему нельзя – в шахте связи нет, да и из шахты он уже должен был выйти. Позвонить в диспетчерскую? Нельзя, там своих проблем хватает, я сама тридцать один год работаю в медсанчасти, знаю, как их достают жёны.
Восемь пятнадцать.
В восемь двадцать три в дверь постучали. Не позвонили – постучали. Я подошла, открыла.
Сергей. Плечи опущены, лицо серое от пыли – она въедается в поры, её в первые дни не отмоешь. Под ногтями синее. В глазах – что-то новое, чего утром не было.
– Опоздал.
– На двадцать три минуты.
– Вагонетка сошла.
– Я знаю.
Он вошёл. Поставил сумку в угол. Сел прямо в прихожей, на маленькую табуретку для разувания.
– Валь.
– Что.
Он сидел, смотрел на свои руки. Долго. Потом поднял глаза.
– Я там увидел парня. Ему двадцать один. Лёня. Первая смена у него сегодня. Как у Антона тогда.
Я молчала.
– Я ему показал, где крепь проверять. Как с кровлей работать. Как лампу держать. Как слушать забой.
– Хорошо.
– Валь, он целый.
– Хорошо, Сергей.
– Он из смены вышел целый.
У меня подломились ноги. Я села на пол рядом с ним, в прихожей, прислонилась к дверному косяку. Сергей смотрел на меня сверху.
– Я его привёл. Целого. И завтра приведу. И послезавтра.
– Хорошо.
Он ещё посидел. Потом наклонился ко мне, обнял меня, прижал к себе – мне в макушку, а я – к его плечу, к левому, тому, что ниже правого с девяносто восьмого года.
Мы сидели так долго. Я слышала, как у него в кармане куртки тикают его старые советские часы – Сергей их не снял в душе, забыл, они теперь ходят с запозданием на пятнадцать секунд в сутки. Двенадцать лет я их заводила по утрам в ящике тумбочки, а сегодня – на руке у него, и они тикают у меня над ухом, между мной и ним, между его приходом и моим страхом.
– Валь.
– Да.
– Я крошек насыпал сегодня мало. Синицы не наелись.
– Завтра досыплешь.
– Досыплю.
Он встал. Поднял меня. Я пошла на кухню – надо его накормить, он ничего не ел после четырёх. И пока я разогревала борщ, думала: вот, значит, как устроено. Человек идёт туда, куда ты его всю жизнь не пускала. А ты его отпускаешь. А он приходит обратно. И этот момент – когда он переступает порог после первой смены – ты будешь помнить до последнего своего дня, даже если забудешь всё остальное.
Я поставила перед ним тарелку. Он ел, голову всё так же опустив. На рубашке – угольная пыль тонким слоем по плечам.
На стуле у окна сидела синица. Откуда-то залетела. Крутила головой.
– Смотри, – сказал Сергей.
– Вижу.
– Первый раз в квартиру.
Синица посидела, попрыгала, улетела в форточку.
Сергей смотрел ей вслед.
– Завтра ещё смена, – сказал он.
– Я знаю.
– Валь.
– Да.
– Спасибо.
Я не ответила. Что тут отвечать.
Куртка опять висела на гвозде у двери. Синяя, с пропиткой, с фонарём на лбу. Та же, что утром. Но теперь она висела не так, как висит одежда непонятно чья – а так, как висит одежда человека, который вечером пришёл домой.
— Семья – это ты и я Алеша, а отпуска с мамой в детстве закончились! — заявила сыну нахальная невеста