Два пустых картонных ящика я взял в подсобке мастерской, там они всегда стоят штабелем после того, как привозят оборудование. Поставил их в багажник и поехал. Ключ от квартиры я за две недели ни разу не снимал со связки, а тут снял, посмотрел на него и всё равно поехал. Под окнами освободилось моё обычное место, я заглушил двигатель, посидел ещё немного и вылез. Ящики взял в одну руку, второй придержал дверь подъезда.
Дверь открылась моим ключом. Замок тот же, дверь та же, а в прихожей всё стояло иначе. Вешалка переехала на левую стену, где раньше висело зеркало, а зеркало убрали совсем. Моих ботинок на полке не было. Тапочек, серых, с войлочной стелькой, тоже не было. На гвоздике у двери висела курточка внучки, розовая, с блестящими застёжками. Моей куртки рядом не было.
Я поставил ящики на пол, разулся и прошёл в комнату в носках, как чужой.
В зале диван стоял у окна, а стол переехал к стене, под телевизор. Ковёр сняли со стены и скатали в рулон, рулон стоял у балконной двери. На месте, где раньше стоял мой письменный стол, теперь был длинный раскройный стол, а под ним – коробки с тканью. На стуле лежал оверлок, накрытый куском ситца. Гладильная доска стояла тут же, у батареи.
Моё коричневое кресло стояло на балконе. Между лыжами и ящиком со стеклянными банками. Я это увидел и почему-то именно на этом и остановился, хотя замечаний у меня было много.
Инга была в кухне. На шее у неё висел сантиметр, перед ней на столе лежал блокнот, она что-то в нём писала. Увидев меня, она не вздрогнула, не встала, только закрыла блокнот и положила на него руку.
– Ты за вещами?
– За вещами, – сказал я.
– Я сложила. Сумки в коридоре, три. И два ящика с книгами и инструментом. Если мало, у меня есть ещё.
Она встала, налила в чайник воды, включила. Чайник вскипел и отключился. Инга бросила в кружку пакетик, залила кипятком, поставила передо мной и пододвинула сахарницу.
– Ты как, на машине? – спросила она.
– На машине.
Я сел. Она села напротив, спиной к окну, и стала смотреть не на меня, а куда-то мне за плечо, на угол шкафа.
Я ждал, что она заплачет. Я к этому готовился всю дорогу и всю дорогу не знал, что буду делать, если заплачет.
Слова я приготовил ещё в машине, даже порядок был: сначала про то, что я сам не понимаю, как это вышло, потом про то, что тридцать четыре года – это не шутка, потом про то, что я никуда не собирался уходить совсем. Ни одного из этих слов я не сказал, потому что она ничего не спросила.
– Инга.
– Что.
– Ты ничего не хочешь у меня спросить?
Она подумала и покачала головой.
– Я звонила, – сказала она. – В первый день. Один раз. Ты не взял.
Я достал телефон, хотя знал, что не возьму при ней, и убрал обратно. Звонок я помнил. Я тогда сидел в машине во дворе, смотрел на её имя на экране и решил, что подожду, пока она позвонит ещё раз. Она больше не позвонила.
– Я думал, ты будешь звонить, – сказал я. – Я думал, ты…
– Что я буду делать?
Я не ответил. Кружка стояла передо мной, я её так и не тронул.
– Я тебе сам всё сказал, – напомнил я. – Две недели назад. Я стоял вот здесь, у стола, и говорил, а ты слушала.
– Слушала, – согласилась она.
– Ты мне сказала: тогда собирайся.
– Сказала.
– Я и собрался.
– Собрался, – кивнула она и посмотрела на мои руки. – Ключ ты оставил себе, я не забирала.
Мне стало душно в куртке, я снял её и повесил на спинку стула, хотя вешать было некуда, стул стоял у стены, и куртка свесилась до пола. Я её поправил, потом перестал поправлять.
– Я тут, между прочим, прописан, – сказал я. – И у меня тут доля.
– Треть, – сказала Инга спокойно. – И у меня треть, и у Фёдора треть. Я тебе ничего не запрещаю. Хочешь – живи. В зале диван есть, письменный твой я не выкинула, в кладовке стоит.
Вот этого я не ожидал. Я ожидал слёз, крика, что она позовёт Фёдора, что она будет говорить про совесть. Я приготовился к тяжёлому разговору.
А она мне предложила жить в квартире, из которой я ушёл, спать в зале и ходить мимо неё на кухню. И я понял, что не могу себе этого даже представить: как я утром выхожу из зала, а она уже сидит с этим сантиметром на шее, и мы говорим про обычные дела.
В дверь позвонили.
Инга пошла открывать, и я услышал в прихожей голос Фёдора: он что-то спросил про сверло, потом замолчал. Заглянул в кухню, увидел меня, увидел ящики в коридоре, и всё понял сразу, без объяснений.
– Здравствуй, пап.
– Здравствуй.
Он прошёл, положил на подоконник пакет с чем-то железным, потом достал из кармана платок и вытер руки. Ему тридцать один, он весь в меня по фигуре, только мягче в лице. Он сел на табурет у двери, не за стол.
– Полку пришёл повесить, – сказал он. – Мать просила.
– Понятно.
Мы помолчали. Инга вышла в комнату и там что-то передвигала, слышно было, как она отодвигает раскройный стол и ставит его обратно.
– Ты на чьей стороне? – спросил я.
Фёдор посмотрел на меня, и я увидел, что он не злится. Это было хуже, чем если бы злился.
– Ни на чьей, – сказал он. – Мне тебя жалко, если честно. Я тебя не выгоняю и не осуждаю. Но мать я в это не отдам, ты уж прости.
– Во что – в это?
– Не знаю. В разговоры, в выяснения, в то, чтобы она опять подстраивалась. Она две недели спит. Ты знаешь, что она уже спит нормально? Она мне сама сказала, не подумав. И сразу замолчала, точно провинилась. А перед кем ей виноватиться?
Он сказал это ровно, без нажима, и встал, чтобы не сидеть над моей головой.
– Кира спрашивает, – добавил он. – Каждую субботу спрашивает, когда дед придёт. Я ей говорю: дед приедет. Что мне ещё говорить?
Я пошёл в коридор к сумкам, чтобы не отвечать.
Сумки стояли у двери, три, все разные: одна хозяйственная, зелёная, две дорожные. На каждой маркером было написано: рубашки, свитеры, обувь. Рядом стояли два ящика, которые Инга собрала. Мои пустые, привезённые, стояли тут же, у стены.
В ящиках – книги и инструмент. Я открыл один, посмотрел. Сверху лежала коробка со свёрлами, которую я искал в прошлом году и не нашёл, потом купил новые. Инструмент был сложен аккуратно, каждый ключ в своём отделении.
В шкафу в зале висели только её вещи и её пальто. Моя сторона была пустая, даже плечики вынуты и связаны резинкой, лежали на верхней полке.
Я постоял перед этим пустым местом, не понимая, что делать, потом взял сумку с обувью. В коридоре я обулся, зашнуровал ботинки и понёс сумку вниз.
На лестнице я разминулся с соседкой с третьего, она поздоровалась и сделала вид, что не смотрит на сумку. Я спустился, загрузил в багажник, вернулся наверх. Фёдор молча подхватил один из ящиков и пошёл за мной. Так, вдвоём, мы спустили почти всё; на площадке между вторым и первым этажом он поставил ящик на подоконник и сказал:
– Ты свою треть не продавай пока. Никому не надо, чтобы тут кто-то чужой ходил. Решим потом, спокойно.
– А если я вернусь?
– Возвращайся. Только не думай, что тут кто-то будет подстраиваться.
В кармане у меня зажужжало. Я спустился на полпролёта ниже, к почтовым ящикам, и ответил.
Эльвира спрашивала, когда я приеду и надолго ли задержусь. Потом сказала, что к ней в четверг приезжает сын с женой и с ребёнком, на неделю, и что в комнате будет тесно, и надо решать, потому что она не может всех у себя держать.
Я сказал, что решу. Она спросила: как? Я сказал: приеду и поговорим. Она помолчала и положила трубку первой, чего раньше за ней не водилось.
Я постоял у почтовых ящиков. На площадке пахло мокрой известью, я это запомнил почему-то крепче, чем весь разговор.
Наверх я поднялся за последней сумкой. Инга была в кухне, чай мой так и стоял нетронутый, и она налила себе другой, из того же чайника.
– Инга, – сказал я. – У вас ателье закрыли?
Она посмотрела на меня внимательно.
– В марте.
– Почему ты мне не сказала?
– Я сказала.
Я стал вспоминать. Я честно стал вспоминать март, и не вспомнил. Я помнил, что в марте мы чинили ворота в гараже, помнил, что у меня на работе была проверка, помнил, как меняли трубу.
Ни про ателье, ни про то, что она осталась без работы, я не помнил совершенно. Я, наверное, сидел тогда в кухне, она мне говорила, а я кивал и читал что-то в телефоне.
– Я не помню, – сказал я.
– Я знаю, – сказала она. – Ты тогда спросил, есть ли котлеты.
Она сказала это без злости.
– А теперь что? – спросил я.
– А теперь я беру заказы. Кто-то из старых клиентов, кто-то по знакомству. Шью по вечерам и в субботу. Стол мне Фёдор с Олесей переставили, вместе с шкафом. Я за три дня всё разобрала и разложила. Спасибо им.
Олесю я знал, это жена Фёдора. Впервые услышал, как её тут называют просто по имени.
– Денег хватает?
– Не богато, – сказала Инга. – Хватает. Я теперь ни у кого не спрашиваю, сколько мне оставить на хозяйство.
Я сидел и держал в руках ремешок от сумки. Мне надо было сказать много. Про то, что я не к чужому человеку ушёл, а к той, которая меня слушает, что дома я тридцать четыре года был тем, кто чинит, платит и молчит, а со мной никто не разговаривал, кроме вопросов про котлеты.
Я открыл рот, чтобы всё это сказать, и понял, что это будет правда про меня и неправда про неё, потому что она как раз говорила, а я кивал.
– Может, я… – начал я.
– Не надо, – сказала она. – Сейчас не надо. И потом не надо. Я не сержусь, ты не думай. Я первые дни не спала, а потом уснула и проспала до восьми, и чуть не опоздала к заказчице, и смеялась над этим в автобусе. Ты бы не поверил.
– Не поверил бы, – согласился я.
– Фёдор хотел с тобой поговорить в первую неделю. Я не дала. Не потому, что боюсь, а потому, что он бы наговорил лишнего, а тебе потом с этим жить. Оно тебе не надо.
Последнюю сумку я взял сам, Фёдор только придержал дверь. В коридоре я выпрямился. Из зала было видно балкон, и кресло стояло там же, между лыжами и банками.
– Кресло не влезет, – сказал я. – Я потом заберу.
– Пусть стоит, – сказала Инга. – Не мешает.
Я забрал из коридора свои пустые ящики, сложил один в другой и спустил в машину. Фёдор вышел со мной, постоял у машины, пока я укладывал сумки плотнее и переставлял ящики. Потом сказал:
– В субботу приезжай. К нам, не сюда. Кира будет дома до обеда. Она тебя любит, это её дело, а не моё.
– Приеду.
– Только не обещай ей ничего. Она запоминает.
Он пошёл обратно в подъезд, а я сел за руль, завёл двигатель и не сразу поехал. Я смотрел на окна четвёртого этажа. В кухне горел свет, в зале горел тоже, и я понял, что не знаю, во сколько она теперь ужинает.
Раньше знал. Я знал всю её неделю: когда она встаёт, когда приходит, когда ложится и какой у неё день. Оказалось, вся моя власть в этом доме и была – знать, во сколько человек ужинает, и быть уверенным, что он никуда не денется.
Я выехал со двора, встал на светофоре и достал телефон. Хотел позвонить Фёдору и сказать, что приеду не в субботу, а раньше. Не позвонил.
Доехал до Эльвиры, поднялся, поставил сумки и ящики в коридоре между шкафом и стеной, и она спросила, буду ли я ужинать. Я сказал, что буду. Мы поели, и она ещё раз спросила про квартиру, и я опять сказал, что решу.
А ночью я лежал на коротком диване, подгибая ноги, и думал одно и то же: тридцать четыре года человек рядом был потому, что ему некуда было идти, или потому, что он выбирал остаться, – и как это вообще узнать, если никто никогда об этом не говорит вслух.
Я думал: если бы я тогда, в марте, отложил телефон и спросил про ателье, – разве я сейчас ехал бы домой к Эльвире? И понимал, что не знаю. Не знаю, потому что не спросил.
– Пару месяцев посидите на макаронах, не рассыплетесь! – отрезал муж. В день зарплаты он узнал, что макароны теперь его главное блюдо на год