Я дико хотела отдохнуть. Три дня полётов: Москва — Сочи — Пермь — обратно. Ноги гудели, спина ныла, в голове стоял гул турбин. В такси я задремала, и водитель мягко тронул меня за плечо на въезде во двор: «Девушка, приехали». Я поднялась по лестнице — лифт опять не работал — вставила ключ, повернула, открывая замок.
Явственно пахло борщом. Я стояла в коридоре с сумкой на плече и вдыхала этот запах, и мне хотелось развернуться, спуститься по лестнице, сесть в такси и уехать обратно в аэропорт.
— Андре-ей? — позвала я, стащив туфли.
— Не Андре-ей, а здравствуй, Катенька.
Из кухни вышла Клавдия Петровна собственной персоной. Она вытирала руки о мой фартук — новый, с подсолнухами, который я купила на ярмарке в Измайлово. Волосы у неё были собраны в пучок, лицо красное, глаза — цепкие, оценивающие. Она посмотрела на меня сверху вниз, хотя я была выше на полголовы. Так умеют смотреть только свекрови.
— А я вот щей наварила. Настоящих. Не из пакета. А домашних.
«Щи», — подумала я. Она всегда говорила «щи», хотя варила борщ. За три года я не пыталась её исправить. Знала, что бесполезно.
Я зашла на кухню. Кастрюлю — мою любимую, чугунную, тяжёлую — она переставили на подоконник. В холодильнике стояли три банки с огурцами. На столе — тарелка с пирожками, присыпанных мукой. Мука была и на разделочной доске, на ноже, на ручке холодильника. Моя кухня выглядела так, будто по ней прошёл небольшой локальный ураган.
— Клавдия Петровна, а вы как сюда попали? — я старалась, чтобы голос звучал ровно. Ключи у неё были, это я знала. Андрей дал ещё весной, когда она приезжала на Пасху. Я тогда не возражала. Она все же была одинокая женщина. Хотела проведывать сына. Но между «проведать» и «приехать и наварить щей в чужой кастрюле» — пропасть.
— Как-как. Ключ у меня есть. Андрей же дал. Я его мать или нет? Иди мой руки, я тебе налью щей.
Я посмотрела на сумку в своих руках, на туфли, брошенные у порога, на муку, которой был подпылен весь пол. Мне было двадцать семь лет. Я работала бортпроводницей четвёртый год. Я каждый день улыбалась двумстам пассажирам и я справлялась. Но сейчас я почувствовала, что меня выживают из дома.
Андрей вышел из комнаты. Я поймала его взгляд — виноватый, бегающий, — и всё поняла без слов. Он знал, что она придёт. Не успел меня предупредить, или просто не захотел, или и вовсе боялся. Я не стала спрашивать при ней. Просто кивнула ему, пошла в ванную, умылась холодной водой, посмотрела на себя в зеркало — синяки под глазами, волосы сбились, — и подумала: я прилетела домой, а дома меня уже ждёт конфликт.
Когда я вернулась на кухню, Клавдия Петровна уже стояла у плиты с половником.
— Садись. Ешь. А то худая, как спичка. Андрей, иди за стол.
Андрей сел. Посмотрел на меня. Я зло посмотрела на него. Взяла ложку, стала есть. Щи были вкусные. Но есть их совершенно не хотелось.
Я познакомилась с Андреем три года назад, в кафе у Казанского вокзала. Я ждала подругу, он ждал свою смену. Сидели за соседними столиками, и у него отвалилась пуговица на рубашке. Я — из тех глупых женщин, которые носят в сумке нитку с иголкой, — предложила пришить. Он покраснел до ушей. А уже через полгода мы жили вместе.
Андрей работал машинистом электропоезда, маршрут Москва — Тверь. Смены разные: то ночная, то дневная. Вставал в три утра, тихо одевался в темноте, целовал меня в макушку — я делала вид, что сплю, — и уходил. Я же летала внутренние рейсы: Москва — Сочи, Москва — Казань, Москва — Пермь, туда-обратно, туда-обратно. Четыре-пять вылетов в неделю. График у обоих был как зебра: полоса белая, полоса чёрная, полоса белая. Мы встречались дома, как два поезда на станции: обнялись, поспали, поели, разбежались. Но нам хватало. Нам было хорошо.
Квартира — моя. Двушка в Бутово, на шестом этаже, вид на берёзовую рощу и детскую площадку. Я взяла ипотеку в 2023-м, когда ставки были ещё человеческими. Рассрочка от застройщика, первый взнос — мамины деньги. Я тогда работала лишь второй год после лётного училища, получала мало. Через год после свадьбы Андрей переехал и стал платить половину ипотеки. «Это мой дом тоже», — сказал он. Хотя формально квартира была записана на меня. Он был честный.
Клавдия Петровна жила в Твери. В однокомнатной квартире на Советской, с балконом, выходящим на вокзал. Муж, Виктор Петрович, ушел пять лет назад — инфаркт, на работе, прямо в депо. С тех пор она одна. Кошка, телевизор, телефон на тумбочке. Сын — единственный. Невестка — единственная. Внуков нет.
Я понимала её. Правда. Женщина, которая потеряла мужа, осталась одна в квартире, где каждый угол напоминает о том, кого нет. Ей нужно было куда-то деть заботу. Некому было варить борщ, некому гладить рубашки, некому говорить «поешь». И она несла всё это к нам, в Москву, в мою кухню.
Но понимание — это одно. А чужой борщ в шесть утра в твоей квартире — совсем другое.
Второй раз она приехала через две недели. Без звонка. Я была дома, отсыпалась, ходила в пижаме и не хотела никого видеть. Звонок в дверь — я открыла. На пороге стояла Клавдия Петровна с авоськой, в которой звенели банки.
— Вот, огурчики привезла. И укропчик. Свежий, с рынка.
Она вошла, не дожидаясь приглашения, поставила авоську на мой стол и стала доставать банки — одну, вторую, третью. Огурцы, помидоры, соленые бананы с чесноком. Я смотрела, как она расставляет их в моём холодильнике, сдвигая мои йогурты и сыр, и думала: вот сейчас она закроет холодильник, и угомонится.
Она не закрыла.
— А это что? — она вдруг показала на пылесос. Маленький, круглый, чёрный, он тихо автоматически пылесосил. Я купила его в прошлом году. И это была одна из лучших моих покупок: каждый день, пока нас нет, он самостоятельно пылесосил. Полы были всегда чистые.
— Пылесос, — сказала я. — Сам ездит и убирает.
— Сам ездит, — повторила она с интонацией, будто я сказала «сам летает». — А тряпка тебе уже не товарищ?
— Клавдия Петровна, он каждый день убирает. Полы чистые.
— Чистые, — она произнесла это так, будто не поверила ни слову. — Я вот сейчас проверю.
Она подошла к подоконнику и провела пальцем. Подняла палец, посмотрела на него. Чисто.
— Это потому что окно не открывали. Пыль осела. У меня в Твери каждый день сквозняк — и ничего, живём. Ты учти, лентяйка и белоручка мне не нужна.
Я открыла рот, чтобы сказать: «Окно мы открываем, и пыль не осела, потому что пылесос работает». Но посмотрела на неё — прямую, собранную, и поняла: она не услышит. Ей не нужен ответ. Ей нужно, чтобы я была неправа. Потому что если я права, если в моей квартире чисто без её участия, значит, она не нужна.
Я промолчала. Это был первый раз, когда я поняла: проблема не в быте. Не в огурцах, не в пылесосе, не в подоконнике. Проблема в том, что Клавдии Петровне надо чувствовать себя незаменимой. И для этого ей нужно обесценить меня. Мою уборку, мою готовку, мой дом. Не потому что злая. Потому что страшно. Но от этого мне не легче.
Андрей в этот день был в ночную смену. Я осталась со свекровью наедине. Она наводила порядок весь день: переставила крупы в шкафу, перекладывала полотенца, протёрла зеркало в ванной, хотя я протёрла его утром. Я сидела в комнате и делала вид, что читаю. На самом деле я считала часы до её ухода.
Когда она собралась, я выдохнула. Она стояла в дверях, уже в куртке, и вдруг сказала:
— Катя, ты не обижайся. Я ж по-доброму.
— Я не обижаюсь, Клавдия Петровна.
— Ну вот и хорошо. В следующий раз я шашлык из ведмежатины привезу.
Дверь закрылась. Я сидела на диване и смотрела на работающий пылесос. Смотрела на чистый подоконник. И думала: свекровь своими нравоучениями вынести мне мозг.
Третий визит был через десять дней. Я знала, что она приедет, — Андрей сказал: «Мама позвонила, хочет приехать». Я ответила: «Хорошо». Что тут ещё можно сказать?
В этот раз она приехала с тазом. Большим, эмалированным, с голубой каймой. Я реально обалдела.
— Клавдия Петровна, а это зачем?
— Стирать буду. У тебя тут чем стирать-то?
— Машинка. Программа «хлопок», сорок градусов.
— Сорок градусов? — она посмотрела на меня, как на больную. — Бельё надо кипятить! Моя мама всю жизнь кипятила, и никто не болел. А у вас сорок градусов. Это не стирка, это имитация.
— Клавдия Петровна, моя мама тоже кипятила. Потому что машины не было. Сейчас есть, и при сорока градусах всё отлично отстирывается.
— Я прожила шестьдесят три года и лучше знаю, что такое чистота.
Она прошла в ванную. Я слышала, как открыла стиралку, вытащила моё полотенце — чистое, стираное только вчера — и понюхала. Потом вышла ко мне, держа полотенце двумя пальцами, как улику.
— Чем пахнет?
— Полотенцем.
— Нет. Чем пахнет?
Я чувствовала, как у меня начало дёргаться веко.
— Свежестью, Клавдия Петровна.
— Резиной. Пахнет резиной. От вашей машины. А вот если бы ты руками постирала с хозяйственным мылом — было бы другое дело. Я тебе сейчас покажу.
И она пошла в ванную. Я стояла в коридоре и слышала: журчание воды, шлёпанье ткани, тихое бормотание. Она стирала моё полотенце. Руками.
Андрей зашёл с кухни — он был дома, отсыпной. Увидел выражение моего лица и тихо сказал:
— Кать, ты не злись. Пошли. Не будем ей мешать.
Мы зашли в комнату. Я закрыла дверь и встала у окна.
— Твоя мама, — я говорила тихо, чтобы свекровь не услышала, — стирает моё полотенце. Руками.
— Я знаю.
— Андрей, она вытащила его из машины. Чистое. Понюхала. Сказала, что пахнет резиной. И теперь стирает в тазу, который привезла с собой. Из Твери. В тазу. Ты представляешь этот бред?
— Я поговорю с ней.
— Ты уже говорил. Трижды.
— Я поговорю ещё раз.
— И что изменится?
Он молчал. Стоял посреди комнаты, в серой футболке, босой, и смотрел на пол. Я знала, что он страдает. Что ему стыдно. Что он любит маму и любит меня. Но в тот момент мне было не до его страданий. Моё полотенце стирали вручную в моей ванной, и я не могла это остановить. И это меня бесило.
Вечером, когда Клавдия Петровна уснула — на нашем диване, мы сидели на кухне. Чайник тихо гудел, а я пристально смотрела на мужа.
— Андрюш, — я сидела, поглаживая горячую кружку. — Скажи честно. Тебя мама напрягает?
— Кать, ну конечно.
— Тогда почему ты молчишь?
— Потому что она моя мама.
— Я понимаю, что мама. Но ты же видишь: она приходит к нам без спроса, наводит свои порядки, учит меня стирать, готовить, убирать. Ты это разве не видишь?
— Вижу.
— И?
— Я поговорю. Серьёзно поговорю.
— Ты три раза говорил «серьёзно».
Андрей помолчал. Сел напротив, взял мою руку и сказал:
— Кать, я знаю. Я всё знаю. Но она у меня одна. Сама же знаешь, что мой папа умер пять лет назад. В Твери у неё лишь кошка и телевизор. Больше никого. Мне её жалко.
Я думала, что разозлюсь. Что скажу: «А мне жалко тебя, который не может сказать матери «стоп»». Но он сидел, держал мою руку, и в его глазах было такое, что я не смогла сказать и слова. Он не просил за маму. Он просил за себя. За мальчика, у которого умер отец и осталась одна мать, и он не умеет быть ей сыном и моим мужем одновременно.
— Я тоже её жалею, — сказала я тише. — Но жалость — это не повод выносить мне мозг каждые две недели.
— Я знаю.
— Давай так. Ты поговоришь ещё раз. Один. Последний. Если не поможет — тогда я.
— Тогда что?
— Тогда я уже молчать не буду.
— Хорошо, — Андрей слабо улыбнулся. — Ты у меня прелесть.
Я не засмеялась, но губы дёрнулись. Он тоже. Мы сидели на кухне, держались за руки. За стеной спала Клавдия Петровна, а её убогий таз стоял в ванной, а полотенце, пахнущее хозяйственным мылом, сохло на сушилке.
Через неделю Андрей позвонил маме. Я была в спальне, слышала только половину разговора.
— Мамуль, как доехала?.. Мам, послушай. Кате некомфортно, когда ты критикуешь её быт. Она хозяйка квартиры. Мы сами решаем, как жить. Приезжай — рады. Но не учи.
Пауза. Длинная, тяжелая.
— Мама, нет. Это я сам. Никто меня не надоумливал.
Долгая пауза:
— Мама, мы живём хорошо. Просто перестань учить Катю. Она взрослый человек.
Пауза.
— Ладно. Скоро на работу. Мне пора идти. Давай, до связи.
Он повесил трубку. Постоял. Потом пришёл ко мне.
— Не помогло, — сказал он.
— Я знаю.
— Она сказала, что это ты меня настраиваешь против нее. Что я бы никогда сам ей не перечил.
— И что ты ответил?
— Что это я сам. Что ты тут ни при чём.
— Она поверила?
Он посмотрел на меня так, что я всё поняла без ответа.
Клавдия Петровна приехала через десять дней. Снова без предупреждения. Я открыла дверь в пижаме, с кремом на лице — отсыпная после ночного рейса Москва — Сочи. На часах было девять утра, я легла в три.
— Доброе утро, — сказала она, протиснувшись мимо меня. — А я вот пирожков пожарила.
Она действительно принесла пирожки. В большой эмалированной кастрюле, обмотанной полотенцем. С капустой, с козлиным ливером, с картошкой.
Я взяла один. Откусила. Вкусно. Она реально умеет готовить. Мне вновь стало жалко её на секунду — женщина, которая в шесть утра встала, замесила тесто, нарубила капусту, пожарила двадцать пирожков, сложила в кастрюлю, поехала на электричке из Твери в Москву, — и всё для нас. Для сына и для меня.
Но жалость быстро прошла.
— Катя, а что это у тебя на столе? — она показала на пакет с едой из магазина. Я заказала вчера: овощи, сыр, готовая запеканка, которую надо было только разогреть.
— Заказ из магазина. Мы вчера заказали, не хотелось готовить.
— Из магазина, — она произнесла это так, будто я сказала «из помойки». — Катя, ты хоть понимаешь, что там? Химия. Сплошная химия. Красители, консерванты. Пальмовое масло. Ты бы лучше сама готовила, как нормальная жена.
— Клавдия Петровна, я прилетела в час ночи. Встала в семь. Мне надо было поесть, а не стоять у плиты.
— Вот я и говорю — ты лентяйка. Моя мать после смены на фабрике домой приходила и борщ варила. И ничего.
— Ваша мать жила в другое время. Тогда в магазине готового не продавали.
— Зато люди здоровее были, потому что не жрали химию.
Я поставила чашку на стол.
— Я не «жру», как вы говорите. Я ем. И Андрей ест. И нам нравится.
— Нравится, — фыркнула она.
Вот тут я повернулась. Медленно. Посмотрела ей в глаза.
— Клавдия Петровна. Андрей взрослый человек. Он сам решает, что ему есть. И мы вместе решаем, как нам жить.
— Вместе, — она повторила с тем тоном, который говорил: «Я знаю, кто тут решает на самом деле».
Андрей стоял в дверях. Он слышал всё. Я видела его лицо. Он молчал. И я просто вышла из кухни, закрылась в спальне и легла. Полежала. Подышала. Веко дёргалось.
Через два дня я проснулась ночью. Андрей сидел на краю кровати, одетый — ночная смена. Свет не включал, но в свете фонаря с улицы я видела его лицо. Он не собирался будить меня. Просто сидел.
— Не спишь? — спросила я.
— Не могу.
— Из-за мамы?
— Из-за всего.
Он помолчал. Потом сказал:
— Я позвонил ей сегодня. Днём, когда ты улетела.
— И?
— Она сказала: «Если бы у тебя была нормальная жена, ты бы не звонил мне с такими претензиями».
Я села.
— Она так сказала?
— Да. Прямо так.
— Андрей…
— Я знаю, Кать. Я всё знаю. — Он потёр лицо ладонями. — Я думал, она поймет. Я говорил спокойно, без грубости. А она… она не слышит. Для неё я — ребёнок, которым руководит злая жена. Она не верит, что я сам могу думать.
— А ты можешь?
— Кать, ну конечно, могу. — Он посмотрел на меня, и в его глазах было не вина — горечь. — Она одна. Папа умер. Внуков нет. Ей не за кого отвечать, кроме нас. И она не может отпустить. Если она отпустит — значит, она не нужна.
— Я понимаю, — сказала я. Я и правда понимала.
— Но я не могу позволить ей выносить тебе мозг. Ты моя жена. Это наш дом. Я не предаю маму. Я защищаю тебя.
Я придвинулась к нему, обняла. Мы сидели так минуту, может, две.
— Поезжай на смену, — сказала я. — И не думай об этом. Ты должен вести поезд, а не решать семейные проблемы.
— Ладно.
Он поцеловал меня в макушку — как всегда, когда уходил на смену. Дверь закрылась. Я лежала в темноте и думала: он сказал «защищаю». Не «попробую защитить». Не «посмотрим». «Защищаю». Это значит — он выбрал мою сторону.
Клавдия Петровна приехала снова. Через две недели. На этот раз сказала: «по-другому буду». Я услышала это на пороге и на секунду — на одну маленькую, дурацкую секунду — поверила.
Может, проняло. Может, услышала сына. Может, просто устала воевать.
В первый час всё было хорошо. Она привезла варенье — яблочное, с корицей, вкусное. Мы сели на кухне, пили чай. Она рассказывала про Тверь: соседка умерла, в доме поменяли лифт, на рынке подняли цены на мясо. Я слушала, кивала, наливала чай. Андрей сидел рядом и улыбался.
Потом она встала.
— Катя, а что у тебя в холодильнике?
И вот тут всё началось снова. Она открыла холодильник, достала молоко: «Почему не деревенское? Это порошковое». Достала сыр: «Откуда это? Наверное, из химии сделали». Открыла шкаф с чаем: «Пакетики? Катя, нужно заваривать нормальный, листовой».
И пошла дальше. Открыла шкаф с моющими средствами.
— О-о-о, — протянула она. — Вот это да. Спрей для стекла. Спрей для ванной. Спрей для кухни. Жидкость для пола. Катя, ты что, травить нас собираешься?
— Клавдия Петровна, это обычные моющие средства. Все ими пользуются.
— Все — не аргумент. Я мою уксусом. И содой. Тридцать лет — и ничего.
— У вас в Твери кафель старый. У нас новая плитка. Содой нельзя, поцарапаете.
— Не поцарапаю. Я тридцать лет мыла.
— Клавдия Петровна, вы моете свою плитку. А это моя.
И в этот момент я посмотрела на Андрея. Он смотрел на меня.
Я встала. Подвинула стул. Села напротив Клавдии Петровны. Она стояла с моим спреем для стекла в руке и смотрела на меня сверху вниз.
— Клавдия Петровна, — сказала я, — сядьте, пожалуйста.
Она села и посмотрела на меня.
— Я скажу один раз, и больше возвращаться к этому не буду. Это моя квартира. Я её покупала. Я плачу за неё. Андрей здесь живёт, мы всё делим пополам, и меня это устраивает. Но хозяйка здесь — я. Не вы.
— Я и не говорю, что хозяйка, — она скрестила руки. — Я просто…
— Вы не просто. — Я говорила ровно, без крика, без злости. — Вы приходите без звонка. Учит меня стирать полотенца руками. Открываете мой холодильник и комментируете каждую банку. Трогаете мои моющие средства, мои шкафы, мою еду. Говорите, что я не умею готовить, убирать, жить. В моём доме. Вы это понимаете?
Она открыла рот. Закрыла. Открыла снова.
— Я забочусь, — наконец выдавила она.
— Нет. Вы контролируете. Забота — это когда спрашивают: «Вам помочь?» А вы приходите и делаете, будто вас звали. Вас никто не звал.
Тишина. На плите остывал её борщ. Пылесос тихо подкатился к ножке стола и замер, словно тоже слушал.
— Андрей! — Клавдия Петровна повернулась к сыну. Голос её поднялся, стал тоньше, как у обиженного ребёнка. — Ты слышишь, что она говорит? Твоей матери?!
Андрей встал. Медленно. Посмотрел на маму. Потом на меня. Потом снова на маму.
— Катя права.
— Что?!
— Я тебя люблю. Ты моя мама. Но ты приходишь в наш дом и ведёшь себя так, будто тут хозяйка. Тут хозяйка — Катя. Ты гостья. Веди себя как гостья.
Клавдия Петровна побледнела. Потом покраснела. Схватила сумку, стала запихивать туда варенье, банку огурцов, полотенце.
— Ладно. Поняла. Вам мать не нужна. Приезжайте на могилу, когда не станет.
— Мама, не надо так, — Андрей поморщился, как от боли. — Никто не говорит, что ты не нужна. Просто перестань командовать.
— Я не командую!
— Ты только что сказала «приезжайте на могилу». Это не забота. Это угроза. И я не стану на неё вестись.
Она застегнула куртку. Трясущимися руками. Повернулась ко мне. Посмотрела — долго, тяжело, как смотрят на того, кто отнял что-то важное.
— Ты ему голову задурила, — сказала она.
— Клавдия Петровна, — я встала. — Я вам не враг. Я хочу, чтобы у нас были нормальные отношения. Но для этого вам надо перестать меня воспитывать. Я не ваша дочь. Я взрослая женщина. И я прошу вас — не приходите больше без приглашения.
Она стояла в дверях. В её глазах была ярость, и обида, и страх — всё вместе.тОна повернулась и пошла. На пороге обернулась:
— Ключ верните.
— Хорошо, — сказал Андрей. — Завтра отправлю почтой.
Дверь закрылась.
Мы стояли в коридоре. Тишина была такая, что я слышала, как на плите булькает её борщ, и как за стеной у соседей работает телевизор. Андрей вздохнул.
— Ну вот и поговорили — сказал он.
— Ага, — сказала я.
Он обнял меня. Крепко. Я уткнулась в его плечо и не плакала. Хотела, но не могла. Веко не дёргалось. Я была спокойна.
Три месяца мы не общались. Клавдия Петровна звонила Андрею лишь дважды. Первый раз — через неделю. Он ответил спокойно, без грубости: «Мама, мы рады тебя видеть, когда ты готова приехать просто посидеть с нами. Без уроков. Без борща. Просто чай попить». Она бросила трубку. Второй раз — через месяц. Он сказал то же самое. Она молчала, потом сказала: «Подумай, что ты делаешь» — и повесила.
Я не праздновала победу. Не смеялась, не рассказывала подругам. Я просто жила.
И жизнь, как оказалось, была отличной.
Без борща в шесть утра. Без лекций о кипячении. Без таза с голубой каймой в моей ванной. Без «химии» и «пальмового масла». Без кастрюли с пирожками, за которой стоял упрёк.
Стиральная машина стирала на сорока градусах, и бельё пахло свежестью. Пылесос ездил по квартире. Еду мы заказывали из магазина — овощи, сыр, иногда готовую запеканку, которую я разогревала, пока Андрей принимал душ после ночной смены. Всё было тихо и чисто, и никто не говорил мне, что я делаю это неправильно.
В субботу мы спали до десяти. Андрей проснулся первым, пошёл на кухню, сварил кофе — крепкий, как всегда, — и принёс мне в постель. Я пила и смотрела на него. Вот он. Мой человек. Он выбрал меня. Не потому что я лучше его мамы. А потому что мы — пара. И в паре нет третьего, даже если третий — мама.
Воскресенье. Октябрь. За окном Бутово желтело. Берёзы во дворе стояли рыжие. Я лежала на диване, ноги на Андрее, в руке чай. Телевизор бормотал про погоду — обещали дождь к вечеру.
— Андрюш.
— М?
— Как думаешь, твоя мама когда-нибудь поймёт?
Он помолчал. Погладил мою щиколотку.
— Может быть. А может, и нет. Но это её дорога.
— Я не хотела её обидеть.
— Я знаю. Ты не обидела.
Я помолчала. Пылесос тихо проехал мимо ножки дивана, обогнул его, уехал в коридор.
— Мне иногда жалко её, — сказала я тихо. — Она одна в Твери. Ей скучно. Она приезжала, потому что хотела быть нужной.
— Я знаю. — Андрей сжал мою стопу. — Но быть нужной — не значит командовать. Она может приехать, посидеть, попить чай.
— Ты ей скажи.
— Скажу. Когда она будет готова слушать. А пока — пусть остынет.
Я улыбнулась. Допила чай, закрыла глаза и подумала: может быть, однажды Клавдия Петровна позвонит и скажет: «Просто заехать хочу. Без кастрюль». И я открою дверь, и мы сядем на кухне, и будем пить чай, и она расскажет про Тверь, а я — про Сочи и Пермь, и никто никого не будет учить. Может быть. А пока — тишина, и чай, и рука мужа на моей щиколотке, и октябрь за окном, и всё хорошо. Всё хорошо.
Пенсионер выбрал молодую жену. А потом захотел обратно — в дом, где его любили, а не использовали