Торт был готов ещё до полудня. Оля вытащила его из духовки, поставила остывать на подоконник и долго смотрела на него с тем особенным чувством, которое появляется только тогда, когда что-то сделано правильно, — с тихим, домашним удовлетворением. Бисквит поднялся ровно, корочка была золотистой, почти медовой, и из кухни по всей квартире плыл запах ванили и чуть поджаренного сахара. Миша прибежал из детской, встал на цыпочки, потянулся к подоконнику и шёпотом спросил:
— Это мне?
— Тебе, — подтвердила Оля и присела рядом с ним на корточки. — Со свечками. Будешь задувать?
Он закивал так стремительно, что смешные светлые кудри запрыгали у него на голове. Оля поцеловала его в щёку, пахнущую утренним молоком и чем-то неуловимо детским, и подумала, что ради вот этого момента — ради этих кудрей, этого запаха, этого «это мне?» — можно пережить всё что угодно. Даже сегодняшний вечер.
Даже Нину Владимировну.
Свекровь появилась в половине пятого, на полчаса раньше остальных гостей. Это был её фирменный приём: прийти заранее, застать невестку в суете, когда ещё ничего не доведено до конца, когда на плите что-то кипит, на столе ещё не расставлена посуда, и волосы не уложены. Нина Владимировна умела входить в чужую кухню так, будто входила в собственную, — с хозяйским взглядом, с чуть поджатыми губами, с готовностью немедленно вынести вердикт.
— Здравствуй, Олечка, — сказала она, снимая пальто в прихожей. — Я пораньше, чтоб помочь. Что у тебя тут?
— Почти всё готово, — ответила Оля, вытирая руки о фартук. — Проходите, Нина Владимировна, Миша в детской.
Свекровь прошла — но не к Мише. Сначала на кухню.
Оля слышала её оттуда: негромкое позвякивание, шорох — это Нина Владимировна поднимала крышки, заглядывала в кастрюли, трогала пальцем бисквит. Оля не пошла следом. Она давно усвоила, что лучший способ не поддаться на провокацию — это не реагировать вовсе. Свекровь ходила по кухне, а Оля стояла в коридоре у зеркала и спокойно заплетала косу, глядя себе в глаза.
Она просто боится, — говорила себе Оля. Это была её мантра последних месяцев, её броня. — Она боится потерять сына. Она уже его потеряла — и злится на меня за это, хотя злиться надо было бы на время, на жизнь, на то, что дети вырастают. Я тут ни при чём. Она просто боится.
Это помогало. Не всегда, но помогало.
Когда из кухни донеслось задумчивое: «Хм, интересно», — Оля сделала глубокий вдох и пошла туда.
— Что интересно?
Нина Владимировна стояла над кастрюлей с супом и смотрела в неё с выражением человека, который обнаружил нечто требующее немедленного обсуждения.
— Ты лавровый лист добавила?
— Нет. Миша не любит.
— Суп без лаврового листа — это не суп, — сообщила Нина Владимировна с той интонацией, с которой обычно сообщают что-то бесспорное, вроде таблицы умножения.
— Для меня главное, чтоб именинник был доволен, — сказала Оля ровно.
Свекровь поджала губы и повернулась к торту.
Оля заранее знала, что торт станет следующим пунктом. Она даже могла бы предсказать, что именно скажет Нина Владимировна — что-нибудь про крем, или про то, что в детские торты надо класть меньше сахара, или про то, что настоящий бисквит должен выглядеть иначе. Это был их ритуал, их маленькая война без объявления, которую Нина Владимировна вела с первого дня, как Серёжа привёл Олю знакомиться.
Тогда Оля принесла домашний пирог с вишней. Нина Владимировна съела два куска, а потом, убирая со стола, негромко, как бы между прочим, сказала сыну: «Косточки не все вынула». Серёжа сделал вид, что не услышал. Оля тоже сделала вид.
С тех пор прошло несколько лет.
Родители Оли приехали ровно к назначенному времени — мама с большим букетом тюльпанов и папа с завёрнутой в праздничную бумагу железной дорогой, о которой Миша мечтал уже давно. Серёжа открыл дверь, пока Оля раскладывала по тарелкам закуски, и через минуту в коридоре уже слышался весёлый гвалт: Миша вцепился в деда, тюльпаны надо было срочно поставить в вазу, и все одновременно говорили друг другу что-то хорошее.
Оля вышла из кухни — и почувствовала, как что-то в груди отпустило. Мама обняла её, шепнула на ухо: «Пахнет потрясающе, ты молодец» — и этого было достаточно, чтобы усталость последних дней немного отступила.
Нина Владимировна стояла чуть в стороне — прямая, аккуратная, с тщательно уложенной причёской. Когда Олины родители поздоровались с ней, она улыбнулась вежливо и сдержанно, как улыбаются люди, которые умеют соблюдать приличия даже когда им не хочется.
Сели за стол.
Серёжа открыл вино. Папа начал рассказывать Мише про железную дорогу — как она работает, что нужно будет собрать сначала. Миша слушал с открытым ртом, и на щеках у него были такие ямочки, что Оля, глядя на него, почти забыла обо всём остальном.
Почти.
— Борщ? — Нина Владимировна приподняла крышку супницы. — Ты сварила борщ?
— Да, — сказала Оля. — Серёжа любит борщ.
— Борщ — это хорошо. — Пауза. — Только он у тебя, кажется, бледноватый.
Оля разлила суп по тарелкам. Борщ был насыщенного, тёмно-рубинового цвета — такого, что он почти светился в белых тарелках, — и это было очевидно всем присутствующим. Олина мама посмотрела на свою тарелку и потом на Нину Владимировну с лёгким недоумением.
— По-моему, замечательный цвет, — сказала она мягко.
— Ну, может быть, — согласилась Нина Владимировна тем тоном, чтобы было понятно, что она осталась при своём мнении.
Оля ела молча. Серёжа сказал: «Оль, вкусно», — и она ему улыбнулась, и это было правдой, и этого было достаточно.
На второе была запечённая курица с картофелем и розмарином. Оля готовила её долго: мариновала с вечера, несколько раз проверяла духовку, добивалась той корочки, которая хрустит, но не горит. Когда она поставила блюдо на стол, папа сразу потянулся — «позволишь?» — и мама сказала: «Боже, как пахнет», и Серёжа уже отрезал себе кусок.
Нина Владимировна посмотрела на курицу.
— Розмарин, значит. — Она произнесла это так, будто розмарин был чем-то сомнительным, какой-то модной глупостью. — Серёжа, ты любишь розмарин?
— Обожаю, — сказал Серёжа, не отрываясь от тарелки.
— Просто я всегда делала с чесноком и тимьяном. Это более правильно.
— Оба варианта классические, — заметил Олин папа, человек спокойный и добродушный, никогда не лезущий в чужие конфликты, но хорошо разбирающийся в кулинарии. — Средиземноморская традиция.
— Ну, у каждого свои традиции, — произнесла Нина Владимировна с улыбкой, которая означала ровно обратное.
Оля положила себе картошку. Картошка была хорошей — рассыпчатой, пропитанной куриным соком и травами. Она ела и смотрела, как Миша перекладывает косточки на край тарелки с сосредоточенностью маленького учёного, и думала о том, что нужно будет потом ещё раз проверить, вставлены ли свечки в торт.
— Немного суховато, как по мне, — сказала Нина Владимировна, отложив вилку.
Это была неправда. Курица была сочной — это мог подтвердить любой за столом. Мама Оли подняла глаза. Папа перестал жевать на секунду и посмотрел на свекровь с тем выражением, с каким смотрят на человека, который сказал что-то необъяснимое.
— Мне кажется, очень сочная, — сказала мама Оли осторожно.
— Да, мне тоже так кажется, — подтвердила Нина Владимировна, не меняясь в лице. — Но немного сухая.
За столом повисла короткая неловкость — та особенная тишина, которая возникает, когда все всё понимают, но не знают, что с этим делать.
Серёжа кашлянул.
— Мам, очень вкусно. Правда.
— Я ничего не говорю, — сказала Нина Владимировна с интонацией человека, который услышал неуместное замечание.
Оля убирала тарелки, выносила на кухню, возвращалась. Она думала про свою мантру: она просто боится, она боится потерять сына. Думала — и понимала, что это по-прежнему правда. Нина Владимировна боялась. Она видела это в том, как свекровь смотрит на Серёжу за столом, — с такой смесью любви и ревности, такой болью от чего-то уже необратимо прошедшего, что Оле иногда становилось её по-настоящему жаль.
Но жалость — это не то же самое, что готовность терпеть бесконечно.
Оля несла торт сама, со свечками — уже зажжёнными, мерцающими в полутёмной гостиной, и все начали петь, и Миша снова сидел с открытым ртом, и его глаза отражали огоньки, и он дул — долго, старательно, со второй попытки задул все до одной, — и все захлопали, и папа крикнул что-то весёлое, и мама смеялась.
Оля разрезала торт.
Бисквит был пышным, ровным, с белоснежным кремом между слоями. Оля знала, что он вкусный, — она пробовала крем, она следила за температурой, она делала это уже не первый раз.
Раздала куски. Все взяли вилки.
— Интересно, — произнесла Нина Владимировна, глядя на свой кусок.
Оля поставила нож.
— Крем, наверное, масляный? — спросила свекровь. — Детям много масляного не надо, это тяжело.
— Крем на сливках, — сказала Оля.
— А, на сливках. — Пауза. — Ну, сливки тоже жирно для детей. Я всегда делала со сметанным кремом — это легче, полезнее. Классика, в общем.
Олина мама опустила взгляд в тарелку.
— Мне кажется, замечательный торт, — сказал Олин папа. Он уже съел половину куска и говорил с искренней убеждённостью.
— Ну конечно, конечно, — отозвалась Нина Владимировна. — Просто я как мама говорю — с точки зрения пользы для ребёнка. Вы же понимаете.
И вот тут — вот именно в эту секунду — что-то щёлкнуло.
Может быть, дело было в формулировке: как мама. Может быть, в том, что она произнесла это при Олиных родителях — как будто они были здесь никто, как будто их дочь была никто, как будто весь этот стол, и торт, и борщ, и курица, и горящие свечки, и кудри Миши, и трёхлетний труд по выстраиванию семьи — всё это было просто мишенью для чужих замечаний. Может быть, дело было в усталости. Оля очень устала.
Она подняла голову.
— Нина Владимировна, — сказала она. Голос у неё был ровным. Она специально следила за этим. — Вы сами сначала готовить научитесь, а потом мою стряпню критиковать будете.
За столом стало тихо. Совсем тихо — так, что слышно было, как где-то на улице едет машина.
Нина Владимировна медленно опустила вилку.
— Что? — спросила она.
— Я говорю очень просто, — продолжила Оля, не повышая голоса, — и не хочу никого обидеть. Но я думаю, что все за этим столом взрослые люди и понимают: хорошая хозяйка — это та, которая умеет готовить. — Она сделала паузу. — Серёжа рассказывал мне, что дома вы в основном ели пельмени из магазина и яичницу. Это нормально, все мы разные. Но критиковать чужую кухню, не умея готовить — это немного странно. Правда?
Она произнесла это без злости. Именно это было важно — без злости, без крика, без раздражения. Просто факты, ровным голосом, глядя свекрови в глаза.
Нина Владимировна сидела с застывшим лицом. Щёки у неё слегка порозовели.
Серёжа смотрел в стол. Олин папа изучал свой торт с большой внимательностью. Олина мама тихо, почти неслышно выдохнула.
— Я просто говорила из лучших побуждений, — произнесла наконец Нина Владимировна. Голос у неё был другой — не тот, которым она говорила последние несколько часов. Тише. Суше.
— Я понимаю, — сказала Оля. — И я это ценю. Просто хочу, чтобы мы договорились: сегодня день рождения Миши, и мне хочется, чтобы вечер был хорошим. Для всех.
Она подняла свой бокал.
— За именинника.
Миша не понял ничего из того, что произошло. Он уже забрался с ногами на диван рядом с дедом и изучал коробку с железной дорогой — очень серьёзно, по-деловому, водя пальцем по картинкам. Когда все подняли бокалы, он тоже поднял свой стакан с соком и посмотрел на взрослых с ожиданием: чего ждут, почему не пьют?
— Ну, — сказал дед. — За тебя, брат.
Все засмеялись — и это был настоящий смех, не вежливый, не натянутый, а тот, который возникает, когда напряжение вдруг уходит и остаётся что-то живое и простое.
Нина Владимировна тоже взяла свой бокал. Она не смотрела на Олю. Она смотрела на Мишу — на внука с кудрями и ямочками, который листал инструкцию и шевелил губами, — и в её взгляде было что-то такое, отчего Оля на секунду снова почувствовала к ней жалость. Настоящую.
Она потеряла сына. Не навсегда — Серёжа здесь, рядом, он любит её, это видно. Но она потеряла то, что когда-то было только её: право быть главной в его жизни, право знать всё, решать, определять. Теперь это право принадлежало другим людям. Новой семье. И справиться с этим у неё пока не получалось.
Оля понимала это. Она понимала это всё это время — с самого начала, с того злополучного пирога с вишней и «косточек». Просто понимание не означает готовность терпеть вечно.
Когда гости начали расходиться и Оля убирала со стола, Нина Владимировна зашла на кухню. Оля полоскала тарелки, не оборачиваясь, и слышала, как свекровь встала у двери.
— Торт был вкусный, — сказала Нина Владимировна.
Оля выключила воду. Обернулась.
— Спасибо.
Они посмотрели друг на друга — недолго, секунду или две. В этом взгляде не было примирения, не было тепла, — но не было и войны. Что-то изменилось, и обе это чувствовали, и обе знали, что это изменение пока ещё очень хрупкое, как первый лёд, по которому ещё нельзя ходить, но который уже есть.
— Серёжа любит, когда ты готовишь, — добавила Нина Владимировна. Это, кажется, далось ей с усилием.
— Я знаю, — сказала Оля. — Он мне говорит.
Нина Владимировна кивнула. Помолчала ещё секунду и вышла.
Миша заснул раньше, чем Серёжа успел собрать хотя бы первый пролёт железной дороги. Оля уложила его, посидела рядом, пока дыхание не выровнялось и не стало глубоким и ровным — тем детским дыханием, от которого в комнате сразу становится тихо по-особенному.
Серёжа ждал её в гостиной. Когда она вышла, он посмотрел на неё молча — вопросительно и с чем-то ещё, что сложно было назвать точным словом.
— Ты правильно сделала, — сказал он наконец.
— Я не хотела скандала, — ответила Оля.
— Я знаю. Его и не было.
Она убрала последние тарелки, выключила свет на кухне, открыла окно — чуть-чуть, чтобы впустить ночной воздух. За окном было темно и тихо, где-то далеко перемигивались огни города, и пахло ранней весной — той, которая ещё не пришла, но уже совсем скоро придёт.
Оля подумала, что это был хороший день.
Не лёгкий. Но хороший.
Миша дул на свечки, и его глаза отражали огонь, и он задул все — со второй попытки, зато сам. И борщ был отличный. И курица тоже. И торт — она знала это точно — был очень вкусным.
Иногда этого вполне достаточно.
Я купила свекрови элитную квартиру, а муж написал: «Мама решила — без тебя». Через час их вышвырнули охранники