Тихая она была, незаметная. Говорила мало, больше вздыхала. Пройдёшь мимо, а она на лавочке сидит, руки на коленях сложила, сухие, в морщинках, и смотрит куда-то вдаль, будто ждёт кого-то. А кого ждать? Никого у неё на белом свете не осталось, кроме какой-то там племянницы в городе, которую она и в глаза-то толком не видела.
И вот одним летом, в самом начале июня, когда воздух пахнет скошенной травой и парным молоком, подкатывает к её калитке машина блестящая, городская. Выходят из неё мужчина с женщиной, модно одетые, шумные, а с ними мальчонка лет десяти. Худенький, бледный, в ушах какие-то проводочки, а в руках коробочка светится, и он в неё пальцами тычет, глаз не отрывает. Ванюша.
Оказалось, та самая племянница с мужем приехали. В отпуск собрались, на моря заграничные, а сына девать некуда. Вот и вспомнили про тётку в деревне. «Воздухом свежим подышит, на природе побудет, оздоровится», — тараторила племянница, выгружая из багажника огромный чемодан. А сама на домик бабы Шуры так смотрит, будто это не дом, а музей древностей.
Всучили они ей мальчишку, денег оставили и уехали, только пыль столбом. И остались наедине двое: старая, тихая баба Шура, которая с детьми и разговаривать-то не умела, и городской мальчик Ваня, для которого деревенская тишина звенела в ушах громче любого шума.
Первые дни, ох, что творилось… Ваня из дома носа не казал. Сидел на старом венском стуле, уставившись в свою пищалку эту, и ни на что не реагировал. Баба Шура вокруг него ходит, как курица-наседка, а подойти боится. То молочка ему парного в кружке принесёт, то пирожок с капустой, горячий, с пылу с жару. А он только носом ведёт: «Я такое не ем».
Сердце у меня за бабу Шуру болело. Зайду к ней давление померить, а она сидит на кухне, платочек в руках теребит, глаза на мокром месте. «Что ж мне делать, Семёновна? – шепчет. – Он же как неживой. Не разговаривает, не улыбается. Словно росточек комнатный, без солнца чахнет. Душа не на месте, ой, не на месте…»
А я ей говорю: «Не торопись, Степановна. Сердце – оно не калитка, с наскока не откроешь. Ты его лаской потихоньку отогревай, как замёрзшего воробушка в ладонях».
И она отогревала. Не словами – делами. Утром проснётся, а на столе уже блинчики тоненькие, кружевные, и варенье земляничное в розетке пахнет так, что голова кругом. Ваня сначала морщился, а потом попробовал один, второй… и съел всю тарелку. Баба Шура стоит у печки, делает вид, что занята, а сама в отражении на стекле серванта за ним наблюдает, и губы у неё в улыбке дрожат.
Потом она стала его с собой звать. Не навязчиво так, по-простому: «Вань, пойдём, Белку в поле отведём, посмотришь, какая трава нынче сочная». Или: «Сходим на речку, я бельё прополощу, а ты у бережка посидишь, камушки побросаешь».
И он пошёл. Сначала неохотно, плёлся сзади. А потом, знаете, сама природа его заворожила. Увидел, как солнце в речной воде играет, как стрекозы над камышами носятся, как Белка щиплет траву и смешно так мотает головой с колокольчиком. И пищалка его стала всё чаще в кармане лежать.
Он начал разговаривать. Сначала вопросы задавать: «А почему вода холодная?», «А что это за птица так поёт?», «А правда, что в овраге леший живёт?». А баба Шура отвечает ему, неспешно, с улыбкой, и глаза её, обычно тусклые, зажигаются живым огоньком.
Помню, как-то раз прихожу, а у них во дворе работа кипит. Ваня, засучив рукава, калитку чинит, которая уже лет десять на одной петле висела. Сам чумазый, а глаза горят! А баба Шура рядом стоит, гвоздики ему подаёт и смотрит на него так… так только мать на сына смотрит. С такой нежностью, с такой гордостью.
Вечерами они сидели на крылечке. Он рассказывал ей про свои компьютерные игры, про роботов и звездолёты, а она ему — про свою молодость, про сенокос, про то, как на вечёрках пели и плясали до самого утра. И было в этих разговорах что-то такое настоящее, такое тёплое… Словно два мира, старый и новый, нашли друг в друге то, чего им не хватало.
А потом Ваня нашёл на чердаке старые дедовские инструменты и смастерил скворечник. Неказистый такой, кривоватый, но с душой сделанный. Прибил его на старую яблоню прямо перед окном. И они вдвоём ждали, когда туда прилетят жильцы. И дождались! Пара скворцов поселилась, птенцов вывели. Для них это было целое событие, настоящее чудо.
Лето пролетело, как один миг. И вот настал август, запахло яблоками и скорой разлукой. С каждым днём баба Шура становилась всё тише, всё печальнее. Снова начала ко мне захаживать за каплями сердечными. «Давление скачет, Семёновна, — жалуется, а я-то вижу, что не в давлении дело. – Скоро ведь заберут его. Уедет мой соколик ясный… Как я тут одна останусь? Словно свет в окошке погаснет».
День отъезда был пасмурный, хмурый, будто и небо горевало вместе с ней. Снова подкатила к дому та же блестящая машина. Вышли родители, загорелые, отдохнувшие, начали торопить Ваню. А он стоит на крыльце, маленький, ссутулившийся, и молчит. Баба Шура вынесла ему узелок с пирожками в дорогу, погладила по голове, а сама и слова вымолвить не может, только губы дрожат.
Ваня вдруг поднял на неё глаза, полные слёз, и тихо так сказал, но твёрдо:
— Бабуль, ты это… Ты только меня дождись. Я приеду. Обязательно приеду.
Он обнял её крепко-крепко, уткнулся лицом в её старенький фартук, пахнущий дымком и укропом. А потом сел в машину, и она унесла его, оставив за собой лишь пустоту и горький запах бензина.
Баба Шура стояла на крыльце, пока машина не скрылась за поворотом. Не плакала. Просто смотрела. А потом повернулась, зашла в дом и плотно прикрыла за собой дверь. В тот вечер герань на её окошках казалась не такой уж и яркой.
Прошла осень, за ней зима… Баба Шура жила, как и прежде. Ухаживала за козой, топила печь, смотрела в окно на пустой скворечник. Каждую неделю из города приходили письма, написанные детским, корявым почерком. Она читала их по сто раз, гладила пальцами строчки, и на душе у неё теплело. Потом письма стали приходить реже, почерк становился ровнее, взрослее.
Прошло много лет. Ваня окончил школу, потом институт. Баба Шура совсем состарилась, сгорбилась, ходила, опираясь на палочку. Я её навещала почти каждый день, приносила продукты, помогала по хозяйству. Она всё так же сидела на своей лавочке, смотрела на дорогу и ждала. Некоторые в деревне посмеивались: «Совсем из ума выжила старуха, всё Ваню своего ждёт».
И вот однажды, тёплым осенним днём, я шла к ней и издалека увидела, что у её калитки стоит машина. Не такая блестящая, как та, первая, а простая, рабочая. А на крыльце, рядом с бабой Шурой, сидит высокий молодой мужчина.
Я подошла ближе, сердце замерло. Он обернулся, и я увидела те же Ванины глаза – добрые, светлые. Он улыбнулся мне знакомой, чуть виноватой улыбкой.
— Здравствуйте, Валентина Семёновна. А я вот… вернулся.
А баба Шура сидела рядом, положив свою морщинистую руку на его сильную ладонь, и светилась вся, как медный самовар на солнце. Она не говорила ничего, просто смотрела на него, и в этом взгляде было столько счастья, что хватило бы на всю нашу деревню.
Оказалось, Ваня выучился на фельдшера, прямо как я. И когда пришло время распределения, попросился в наш район. Купил старенькую машину и приехал. Не в гости на денёк, а насовсем.
— Буду здесь работать, — сказал он мне. — Рядом в селе место освободилось. А главное – бабушке помогать. Хватит ей одной куковать.
И знаете, что я вам скажу, дорогие мои? Я сорок лет фельдшером работала, всякие лекарства видела. Но ни одни капли, ни одна таблетка не лечат сердце лучше, чем простая человеческая нежность. Чем знание, что ты кому-то нужен.
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.